Сейчас, когда мне вспоминается это пробуждение, самым странным кажется то, что я не удивилась. Я воспринимала все происходящее равнодушно, как фарфоровая кукла, которую переставили с одной полочки на другую. Только подумала, что надо встать и немного пройтись, чтобы не застыть окончательно.
Одним движением, привычным еще с моей спортивной юности, я поднялась на ноги. С надеждой сунула руку в карман ветровки, но сигарет там не оказалось. Хотя я четко помнили, как купила утром на вокзале пачку и сунула ее в правый карман. «А еще монастырь, — подумала с легкой досадой, — сигареты сперли».
Я пошла вдоль воды. Пейзаж был довольно унылый. Слева на ширине метров пяти тянулся каменистый пляж, а за ним поднимался обрывистый берег, скрывающий все остальное. Справа было только море. Бесконечное, шуршащее ленивым прибоем и, судя по ощущениям ног, довольно холодное.
Моя прогулка по берегу продолжалась минут пятнадцать или двадцать. Ландшафт не менялся, да я и не ждала, что он изменится. Когда стало светлее, мои глаза заметили, что у моря странный оттенок. Он был не из привычной серо-голубой или зеленой гаммы. Что-то ближе к цвету топленого молока.
Я подошла вплотную к воде. Ноги погрузились в сырой песок, но кроссовкам было уже нечего терять. Мне показалось, что в воде мелькнуло что-то похожее на крупную рыбу. Напрягая глаза, я всматривалась в подступающие волны. Снова что-то мелькнуло. Похоже, это была какая-то игрушка.
Я дернулась всем телом вперед, и ноги оказались по щиколотку в волнах. Когда плавающий предмет оказался совсем близко, меня затошнило от ужаса.
Это была не игрушка.
Это был ребенок. Живой ребенок. Мальчик.
Пухлый симпатичный младенец нескольких месяцев от роду. Он болтался в воде и сучил толстенькими розовыми ножками. Когда я достала его из воды и взяла на руки, он улыбнулся бессмысленной детской улыбкой, зевнул и закрыл глазки, по-видимому, намереваясь уснуть. Бережно прижимая маленькое теплое тельце, я вышла на берег. Задумалась о том, как, не разбудив дитя, спять куртку и укутать его. Меня страшно беспокоило то, что малыш голенький находится на сквозняке, и почему-то не приходило в голову, что он уже сколько-то времени проплавал в холодной воде без какого-либо вреда для своего самочувствия.
Но тут внезапно началось нечто, разом лишившее меня каких-либо мыслей.
Малыш в моих руках начал таять. Как снежный ком или кусок воска на солнце. Он таял и стекал с моих рук. Пальцы увязли в его теле, как в тесте. Оно было теплым и тягучим. Капли падали на песок и собирались в медовые ручейки, сползающие по гальке вниз, к морю. Я боялась пошевелиться, чувствуя одновременно отвращение и жалость.
Ребенок растаял. Я стояла, опустив липкие руки, и смотрела, как несколько медленных ручейков цвета топленого молока стекают по пляжу в море.
Мое тело оцепенело. Хотелось убежать, но вместо этого я снова подошла к полосе прибоя, вслед за растаявшим младенцем. Ноги вязли в сыром песке и с каждым шагом становились все тяжелее, словно напитывались влагой. И еще до того, как последний ручеек иссяк, я увидела, что в бежевых волнах мелькают десятки младенческих тел. Море кишело живыми голыми младенцами, как рыбой.
Чем дольше я смотрела на них, тем более жутко мне становилось. Вроде не было ничего страшного: детишки выглядели вполне благополучно, но меня переполняла жалость. К ним, или к себе, или к этому месту — я не могла сказать, но к моим глазам подступили слезы. Я заплакала, не стесняясь этого: пустой берег, море и младенцы не могли укорить меня за слабость.
Слезы текли таким потоком, что на несколько минут я перестала видеть мир вокруг. А потом мне показалось, что от едкой жидкости, текущей из глаз, моя кожа начала плавиться. Я сунула руку в карман в поисках платка» Его, естественно, не оказалось, и мне пришлось вытирать лицо рукавом куртки. Слезы остались на ткани бледно-коричневыми разводами. Еще не понимая, в чем дело, я провела пальцами по лицу и почувствовала, что моя кожа мнется, как пластилин.
Героини голливудских ужастиков в таких случаях обычно издают истошный визг.
Я не завизжала. Испугалась, что от любого резкого движения, в том числе напряжения легких, тело окончательно утратит твердость. Мой разум отчаянно метался в поисках выхода. Не может быть, что это конец, думала я. Не может быть, чтобы так глупо, так никчемно — растаять на неизвестном берегу, присоединиться к плавающим младенцам. Нет, со мной этого не может произойти, просто не может, твердил мой разум. Из глаз снова потекли слезы, хотя я и пыталась сдержать их. Последнее, что я увидела, перед тем как глаза затянуло мутной пеленой, были ручейки цвета топленого молока, стекающие от моих ног в море…
Что может быть прекраснее, чем пробуждение от кошмара?
Если бы меня спросили об этом в тот момент, когда я проснулась в келье N-ского монастыря в половине пятого утра, я бы честно ответила: «Ничего». Нет ничего лучше, чем проснуться и обнаружить себя целой и невредимой, лежащей в постели, которая пахнет дешевым стиральным порошком. Одеяло мое виднелось на полу в районе стола. Создавалось ощущение, что я его не просто сбросила, а отшвырнула от себя. Маленькое небо за окном кельи было бледно-сиреневым. Я подумала, что если я снова засну, тогда скорее всего кошмар забудется.
Через полчаса, посмотрев на часы, я бросила бесперспективные попытки вызвать у себя сонливость.
Со стороны окна долетел звук колокола — густой, тягучий и всепоглощающий, как голос самого неба. Начали звонить к заутрене.
В мою дверь тихонько поскреблись.
— Входите, — сказала я.
Из темноты коридора вынырнула Анна. Вход в келью был низкий, и ей пришлось пригнуть голову.
— Как ты? — спросила она.
— Бывало и лучше, — честно ответила я, — впрочем, и хуже бывало тоже.
— Когда?
— Что когда?
— Когда бывало хуже? — спросила она, присаживаясь на край кровати.
— Хуже — это если ты просыпаешься от кошмара и понимаешь, что от факта пробуждения ничего, в сущности, не изменилось.
— Странно, — протянула Анна.
— Что тебе странно? — спросила я, поднимаясь с постели и разыскивая взглядом свои штаны и кроссовки.
— Лиза сказала, что хуже не бывает.
— Что?!
У меня пересохло в горле.
— Лиза здесь была? — Я вопрошающе уставилась на Анну. — Она ночевала в этой самой келье?
Анна, глядя мне в глаза, кивнула.
— Но… зачем? — Я снова села на кровать, забыв про одежду. — Зачем? Не понимаю. Что ей-то могло здесь понадобиться?
— Она очень переживала после аборта, — взгляд Анны блуждал по углам кельи, избегая моего лица, — я предложила ей пожить некоторое время здесь. Тогда-то я и убедилась окончательно, что эта келья особенная…
Мне казалось, что я тону. Мир выворачивался наизнанку.
— Она сделала аборт? — без нужды переспросила я. — Давно?
— Полгода назад.
— Полгода, — повторила я, пытаясь вспомнить, на что у меня ушли последние шесть месяцев. Чем я занималась все это время? Ничем особенным. Ходила на работу, вечерами сидела в обнимку с ноутбуком. Пила по утрам кофе, а перед сном кефир. В субботу ездила к родителям рассказывать о том, что у меня все в порядке. А моя Лиза — непроизвольно я снова назвала ее «моей», — моя Лиза в это время терзалась муками вины и страха. Я уверена, что решение об аборте не далось ей легко.
— Но почему она говорила об этом с тобой? — спросила я…
Анна пожала плечами:
— А с кем еще? Тебя в ее жизни уже не было. А с Матвеем они еще не стали настолько близки… Мы с ней виделись весной, когда она приезжала сюда на Пасху. Вместе стояли всенощную, а потом разговлялись и разговаривали. До утренней электрички… Ели пасху с изюмом, пили кагор…
Анна рассказывала, а я молчала. Меня грызла злостная мысль, что если бы наши с Лизой пути не разошлись, она никогда бы не решилась на аборт. Потому что единственное, из-за чего она могла пойти на такой шаг, — это одиночество. Лиза всегда боялась оставаться наедине с собой и выбором.