— Ясно. Вставать нельзя, — он пошевелил головой, пытаясь устроиться получше. Высокая и теплая подушка — теперь это было неудобно и неприятно. Похоже, он выздоравливал. — Долго я здесь?
Старуха промычала в ответ.
— Может, у вас ручка есть и какой листок бумаги?
Старуха что-то показывала пальцами, но на языке жестов Ян не понимал ни слова.
Не те языки учил.
Усмехнулся про себя.
Бабка показала пальцем на свой открытый рот. И хотя это могло обозначать все, что угодно, Ян спросил то, чего жаждал больше всего:
— Есть? Хочу ли я есть?
Старуха кивнула.
Ян откинулся на подушки.
— Да. Я хочу есть.
Бабка поковыляла за «стенку». Принесла суп с распухшими макаронами и толстыми, с палец, кусками картошки. На тарелке, впитывая боком жидкость с островками жира, лежал ломоть хлеба. Бабка стала кормить Яна с ложки, мычанием пресекая попытки есть самостоятельно. Отрывала пальцами землистого цвета шматки хлеба и клала больному в рот. И Яну казалось, что ничего вкуснее он в жизни не ел.
Жирная струйка стекла по подбородку, он вытер бороду запястьем. Потом, ошарашенный, провел ладонью от уха до уха. Щетина была густой и жесткой. Он и не помнил, сколько требовалось времени, чтобы отрастить такую.
— Можно зеркало? — попросил он после завтрака.
Бабка снова скрылась за покрывалом и вернулась с круглым зеркальцем, мутным из-за пыли и грязи. На ходу протерла его краем черного фартука.
Стараясь не обращать внимания на волнение, крутившее живот, Ян взглянул на свое отражение. Так он и думал: кривой бордовый шрам пересекал лицо от щеки до виска, цепляя уголок глаза, который теперь чуть косил вниз.
Урод.
Он отвернулся. Бабка, мыча и покачивая головой, убрала зеркальце.
Этой ночью Ян долго не мог заснуть. Дотянулся до подоконника и спичкой зажег огарок. Пламя отражалось от стекол двойных рам, не убранных на лето, и казалось, что там, за окном, тоже кто-то жжет свечу.
* * *
Дорога домой после молитвы в церкви заняла четыре часа. Катя добиралась, где на попутке, где — пешком. Пришла без сил. Открыла дверь — и первым же делом отметила: Яна нет. Рухнула на кровать и лежала в забытьи, пока в приоткрытое окно не стал просачиваться прохладный воздух. Приняла душ и поехала в казино.
Отстояла смену, как робот. После смены впервые согласилась пойти в бар вместе с другими дилерами. Танцевала и танцевала, выпивая одну бутылку пива за другой. Все мельтешило перед глазами, оглушало, слепило — и не останавливалось, не смолкало, не затухало. Силы закончились внезапно — словно села батарейка. Катя заснула прямо возле столика, на диванчике. Проснулась, когда ее растормошил голубоглазый дилер.
Вышла на улицу. Солнце уже подползло к верхушкам домов. Светило радостно и ласково, словно подлизывалось. Безоблачное небо прорезал белый крест самолетных следов. Толкая перед собой радугу, высвеченную в мельчайших каплях, ползла поливальная машина. Дышалось легко.
Попросила закурить у случайного прохожего.
Сидя на ступеньках, долго выкуривала сигарету.
Потом заехала домой, привела себя в порядок и пошла в милицейский участок.
Она намеревалась уговаривать, умолять, угрожать — лишь бы у нее приняли заявление. Но, оказалось, заявить об исчезновении мог любой человек, а не только родственник Яна.
* * *
Через день бабка разрешила Яну встать, но не прекратила давать то по чайной ложке, то по кружке пить отвары, в основном, горечь на разные лады. Мазала шрам какой-то зеленой жижей. Еще через день Ян надел свою одежду, выстиранную, кое-где нехитро заштопанную, и прошелся до конца деревушки, в которой насчитал не больше пары десятков домом, плюс несколько уже разрушенных до основания. Похоже, деревню планировалось снести, бабкина хата оставалась единственной жилой.
Электричества не было. Газа, канализации. Телефона. Бритвы.
Старуха, имени которой он так и не узнал, варила еду в печи. Хранила — в погребе. Ту, что в стеклянных банках, — опускала на веревке в колодец. Несмотря на свой возраст, оны была расторопной и шустрой, хотя при ходьбе хромала.
Через два дня Ян почувствовал себя вполне здоровым, только при резких движениях ныло в груди. С этого времени у него появились обязанности. Собирал яблоки, срывал какую-то травку с желтыми цветочками, складывал в букетики и подвязывал под крышей сарая для просушки. Мыл пол. Стоя на коленях, вырывал сорняки, из-за которых не было видно картофельной ботвы. И все это время ни он, ни старуха не сказали друг другу ни слова. Молчание, наверное, тоже было целебным, потому что спокойнее, тише становилось на душе.
Через четыре дня Ян проснулся на рассвете — от мерного гула мужского голоса. Некоторое время лежал неподвижно, вслушивался — потом подскочил и стал одеваться. Рванул на кухню — а там бабка наливает водку поджарому седому мужичку.
— А, Ян… — жуя закуску, вроде как поздоровался мужичок и кивнул на табурет, — садись давай.
Ян сел. Слышать здесь чей-то голос, кроме своего, было непривычно и неприятно.
Мужичок вытер руки о засаленные джинсы, протянул ладонь.
— Женя, Марысин внук. Ну, давай, — он наполнил Яну рюмку. — Дрябнем — и за работу.
Ян согласился, с трудом представляя, какая после такого завтрака может быть работа.
Но мужичок не шутил. Едва они выпили пару ледяных стопочек, закусив их яичницей, зажаренной на сале, как Женя повел Яна во двор, где стояли разобранные едва ли не до остова «Жигули». Рядом, на только что скошенной траве, чернели детали машины, рассортированные по принципу, известному только Жене.
От непривычного завтрака живот Яна крутило, но работа спорилась. Чистили, смазывали, устанавливали тормозные барабаны, колодки, накладки, генератор, стартер — возвращали к жизни старенькие, в ржавых веснушках, «Жигули». Солнце припекало голые плечи и непокрытые головы.
Женя к труду был привычный — руки в мозолях. Работал ловко и быстро. Но язык за замком у него не держался. Изливал душу, щедро окропляя скорострельную речь междометиями, не все из которых Ян слышал раньше.
Женя рассказал о своей семье — развод, двое деток, сожительница с сыном-подростком. Сейчас совсем не те дети, не те игры… О любимой работе автослесаря, которая так его вдохновляла, что он начал писать о машинах стихи. О теще, вынимающей душу даже после развода. О небе, на которое он любит смотреть. О высоте.
Вернулись после полудня, мокрые от пота. Помылись обжигающей колодезной водой. Снова выпили. Внучок хоть и размяк, но на бабку стыдливо косился и выраженьица свои держал при себе.
— Так ты животных любишь? — спросил Женя, опрокинув стопку.
Ян приподнял бровь.
— Марыся говорит, когда в бреду лежал, все шептал «котенок, котенок…» — пояснил внук.
Ян не нашелся, что ответить.
Странное дело — подсознание. Ведь так он называл Кэт всего пару раз. Почему же в беспамятстве он выбрал именно это слово?..
А Женя все говорил и говорил. Взаимной откровенности, к счастью, не требовал. Ян охотно слушал его, время от времени густо намазывая домашней тушенкой скибы хлеба.
— И что, по-твоему, жизнь полосатая, как зебра? — спросил Ян, когда Женя, устав от водки и собственной говорливости, подпер красную щеку кулаком.
— Да, часто так и бывает, так и воспринимается человеком.
— Тогда моя жизнь — это зебра, попавшая под грузовик, — заключил Ян. — Когда я думаю о своей жизни, то представляю такую картину.
Женя окосело прищурился, словно хотел получше рассмотреть Яна.
— Эх, Ян! Ты ж почти мой ровесник, а такой… — снова покосился на бабку, — дурень!
И Женя рассказал историю Марыси. Как жила она в деревушке на Немане с мужем и семью детьми. Началась война. Пришли немцы и как-то решили утроить забаву: приказали мужу переплыть Неман — а то расстреляют. А река широкая, быстрая. Женин дед, мужиком был сильным и пловцом неплохим, но после четырех «переправ» лег на землю. Все, не мог больше. Немцы его и застрелили — на глазах у семьи. Вот Марыся тогда и онемела. Ни одного слова больше не сказала. Молча детей подняла, всех семерых. Что ей пережить пришлось — одному Богу известно.