— Ну что, друг мой! — обратился он к Вячеславу Дмитриевичу. — С тибетским крещением тебя! А теперь пошли мыться.
После купания Павел Андреевич повел гостей на ужин. За невысоким деревянным, занимающим полкомнаты столом к этому времени восседали несколько человек, среди которых находился Ку-Льюн и Великий Лама Сю-Алым. Хозяин монастыря пригласил вновь прибывших к столу, указав им на места рядом с собой. Еда, которой собирались тибетцы потчевать гостей, была неприглядной и совершенно для них непривычной, однако они, изрядно проголодавшиеся, принялись за нее отнюдь не без желания. Николай Степанович, поглощая рисовые лепешки и стручковую фасоль, приправленную пряным тягучим соусом, обратил внимание на то, что во время трапезы все сидящие за столом сосредоточены только на еде, тщательно ее пережевывая, а разговоры, так характерные для русского совместного застолья, здесь совершенно отсутствуют. Не подавали и вина, кувшины были заполнены холодной ключевой водой.
После ужина тибетцы отправились на вечернюю молитву, а потом и вовсе разбрелись по территории монастыря для выполнения физических упражнений, за которыми Николай Степанович наблюдал с большим интересом с той самой площадки, которая находилась возле озера. Однако лишь только солнце скрылось и над горами нависла темная завеса тибетского вечера, казалось бы очень приветливого и теплого, люди прекратили свои занятия и побрели в помещения.
Такова была общая незатейливая картина первого дня, проведенного Николаем Степановичем в монастыре, и она была единственно четко запомнившейся ему из девяноста последующих, улетучившихся из его памяти дней. Великий Лама, неслышно представший перед ним в тот вечер на площадке, пригласил его пройти в отведенную ему комнату, а потом указал на скромную кровать, которая стояла посередине небольшого мрачного, с единственным маленьким оконцем помещения, а потом… Потом память Николая Степановича смутно петляла по лабиринтам затуманенного сознания, перемежаясь обрывками чьих-то фраз, прикосновениями к своему телу чьих-то рук и ощущением физической боли в нем, какими-то бессознательными, но усердно выполняемыми по чьей-то воле упражнениями, умиротворенным состоянием и, наконец, беспрестанным, проникающим в душу взглядом черных бездонных глаз Великого Ламы.
Пришел день, и с ним случилось самое настоящее чудо. Он открыл глаза, пробудившись от длительного полусна, в котором он находился все эти три месяца, и впервые увидел перед собой не знакомое вплоть до самой едва уловимой морщинки лицо Сю-Алыма, нет! Перед ним предстало лицо прекрасной молодой девушки. Она улыбалась ему приветливой улыбкой, обнажив ряд ровных белых зубов, контрастирующих с ее смуглой матовой кожей и розовым цветом пухлых, почти детских губ, ее глубокие выразительные глаза, наполненные черной маслиновой влагой, выражали такое беспредельное благодушие, что Николаю Степановичу показалось, будто перед ним появился ангел, излучающий на него всю благость мира. Сначала он подумал, что это видение, которое задержится перед его восхищенным взором всего несколько секунд и исчезнет на веки вечные. Он по своей старой привычке машинально протянул руку под подушку в надежде обнаружить там карандаш и блокнот, чтобы успеть зарисовать эти неповторимые черты. Девушка улыбнулась и громко позвала кого-то на своем языке. На ее зов явился Великий Лама и, приблизившись к Николаю Степановичу, взял его за руку.
— Ну вот! Первые сеансы нашего лечения закончились, — сказал он, — и должен заметить, что они прошли отлично! Нам, конечно, предстоит еще многое, но самое сложное, думаю, уже позади. Сейчас, Николай, вставайте-ка с постели, пройдитесь, а потом расскажите о своем состоянии.
Николай Степанович взглянул на девушку, скромно стоящую подле его кровати за спиной Великого Ламы. Сю-Алым, проследив за его взглядом, представил незнакомку:
— Это моя внучка Бэль. Она перенимает мои навыки в лечении, и, скажу вам, небезуспешно. Вот уже с неделю она делает вам аккупунктурный массаж, после того как я ввожу вас в состояние транса. Она будет продолжать этим заниматься, но только уже без моего участия.
— Бэль, — обратился он к внучке, — выйди, наш гость тебя стесняется.
Девушка кивнула и выбежала из комнаты, удивив Николая Степановича своей необычно легкой, стремительной поступью.
«Летящая!» — тут же дал он ей определение. И сам удивился, как оно пришлось кстати.
Потом она приснилась ему во сне, улыбающаяся и манящая за собой куда-то вдаль. Он тянул руки, изо всех сил желая прикоснуться к ней, не упустить ее милый, словно сотканный из легчайшей прозрачной материи образ, который, казалось, не удержи, и он тотчас же растает перед тобой, как утренняя дымка под лучами восходящего солнца.
— Бэль, подожди! — в сладостном порыве шептал Николай Степанович и бежал, бежал вслед за ней с распростертыми руками, пока не проснулся.
После трехмесячного сеанса лечения, который сопровождался введением Николая Степановича в гипнотическое состояние, он стал чувствовать себя превосходно и благодарил за это Сю-Алыма от всего сердца, уверяя, что так хорошо не чувствовал себя даже до болезни. Однако Великий Лама, исходя из своего величайшего опыта, считал, что все эти начальные успехи в восстановлении здоровья художника следует еще долгое время закреплять.
— Теперь я буду лечить вас без всякого гипноза, Николай! От вас же требуется выполнять все мои рекомендации. Что касается физических упражнений, которые вам предстоит теперь делать самостоятельно, то поначалу они покажутся очень сложными, однако выполнять их все же придется, потратив на это немало усилий.
Николай Степанович соглашался на все. Ради такого чудотворного обновления он был готов на любые, даже самые неприятные экзекуции, на любые, даже самые не поддающиеся его немолодому телу упражнения. Он был готов находиться в монастыре сколь угодно долго, лишь бы… Лишь бы ежедневно в послеполуденное время после купания в холодном горном озере ощущать нежные, массирующие его спину руки Бэль, улавливать ее дыхание над своим ухом, слышать ее звенящий голос, а потом провожать ее, стремительно удаляющуюся, восхищенным взглядом и снова мучительно ждать следующего дня.
Любовь, ворвавшаяся в его творческую, чувствительную душу, всецело завладела сердцем. Она, как вездесущий благоухающий своей чистотой и непорочностью тибетский горный воздух, заполнила каждую его клеточку и принялась буйствовать, укрепляясь и заявляя о себе все уверенней с каждым днем.
Бэль! Нежная, милая, стройная, легкая, как бабочка на ладошке, недоступная его стареющему телу, но доступная взгляду, метнула в него молнию, заронившую обновленную искру жизни, она оздоровила его угасающий дух во сто крат больше, чем Великий Лама оздоровил его заболевшее тело! Его дни стали счастливыми, полными смысла, и любимое творчество, доселе искусственно придавленное, запрятанное, выплеснулось наружу.
Это случилось однажды утром, когда Николай Степанович, проснувшись, как обычно, в шесть часов, вышел из своей комнаты, чтобы пройтись перед завтраком вдоль озера. И вдруг он увидел мальчика-подростка — пастушка, который перегонял стадо горных овец через бурлящий ручей. На нем была ярко-малиновая шелковая безрукавка, сиреневые шаровары, заправленные в черные поношенные сапожки, и маленькая черная шапочка. В одной руке пастушок держал деревянную дудочку — горную свирель, в другой — длинный тонкий кнут для усмирения животных, а за плечами его висела тряпичная котомка с нехитрыми съестными припасами. Утреннее, едва пробудившееся солнце, заигрывающее с серебристой росой, лениво касалось влажных сапог пастушка, придавая им яркий блеск, а предрассветная серо-голубая дымка, все еще клубящаяся в туманной низине предгорья, окутывала его маленькую фигурку молочным коконом, накладывая на яркую одежду мальчика пастельные мазки, где-то сгущающиеся, а где-то прожилисто редеющие.
«Ах! Какой красочный образ!» — восхитился Николай Степанович, и его в тот же миг одолела острая тяга написать портрет пастушка. Ему захотелось немедленно взяться за кисти и мольберт, да так, что даже заходили желваки от желания, а рука сама собой сложилась таким образом, будто он уже держал в ней кисть и сейчас должен был нанести первый мазок на воображаемое полотно. Все преграды, существовавшие доселе в его зашоренном сознании, рухнули разом, стало легко и свободно! Как засохшая болячка от тела, они отслоились от души, словно занимавшие там чужое место. И великий художник в этот момент почувствовал в себе такое вдохновение, которого ему было не обуздать ни ответственностью перед законами церкви, к соблюдению которых призывали его традиции славянофилов, ни страхом перед отцовскими проклятиями. Сейчас он думал только об одном — сколько времени потребуется для того, чтобы раздобыть приличного качества холст, мольберт и краски. А пока… пока он неотрывно смотрел на пастушка, загоняя в свою память все даже самые мелкие детали увиденного.