Просто трах-бах и как снег на голову.
— Через три дня, — сказал наш еврейский врач. — Девочке проводили подготовку и через три выброс нужных нам клеток в кровь будет максимальным.
Если я хотела остаться с сыном, мне больше нельзя выходить. Там внешний мир — зараза. Я и так регулярно сдавала анализы и проверялась, чтобы не дай бог не принести какой вирус. А теперь вообще здесь арестована.
И снова не спать. Как спать вообще можно? Илья не волновался почти. Я пришла к выводу, что детская психика куда гибче взрослой. По крайней мере — моей. Илью спасало незнание жизни и вера в то, что все будет хорошо. Он еще жил в счастливом неведении, считал, что вот где-то случаются болезни и землятресения, драмы и страдания, но не здесь. С одним отдельно взятым почти восьмилетним мальчиком ничего страшного случиться не может.
Я поцеловала его бритую макушку. Она была лысой совершенно, но ежик волос уже лез — значит не все выпали. Значит вырастут, хотя уж волосы точно не самая страшная из наших проблем.
Обвела взглядом палату. Пусть и небольшая, но отдельная, хрен знает, сколько это Ярославу стоило. Несколько наших фотографий в рамках — я принесла. Клюшка в углу. Клюшку я тащить не хотела, боясь, что она будет напоминать сыну о том, что ему сейчас недоступно. Но Илья настоял и я сдалась, благо медперсонал был непротив. Они были категорически против мягких игрушек, обилия еды в палате, и, почему-то, против огромного бластера.
Илья уснул. Я осторожно поднялась с постели, убрала в сторону планшет. В коридор вышла, дошла до тупика, со входом в душевые — сейчас здесь никого. Уселась на подоконник. Выглянула на улицу — весна беснуется. Фруктовых деревьев вокруг больницы нет, но, наверное, уже цветут.
Я всегда весну любила. Время обновления. Самое чудесное в году. А теперь, наверное, навсегда впечатаются в память те страх и тревога, что прожила я в эти месяцы.
Я позвонила Ярославу. Он на работе был, возможно даже совещание — несколько донельзя серьезных голосов на заднем фоне. Но Ярослав вышел из комнаты, я слышала, как прикрылась, отсекая шум, дверь за его спиной.
— Процедура очень долгая, — говорит он. — От четырех часов. Нужен кто-то из близких, чтобы быть рядом с ней все это время, я…
— Я пойду, — сразу же вызвалась я. — Это самое малое, что я могу для нее сделать. Тем более, я точно здорова, а тебе придется проверяться перед допуском в отделение. Ты главное документы сделай, чтобы они позволили рядом с ней быть.
И стало немного…не легче, нет. Просто смирилась. Срослась с тем, что будет. Поняла, что не все могу изменить. Ох, да разве позволила бы хоть одна мать погибнуть своему дитю, если бы это было в ее силах? Посмотрела на свои руки — тонкие пальцы. Маникюр облупился совершенно, надо бы снять. Разве в этих руках судьба?
Можно было бы поплакать. Но реветь сейчас — словно уступить. А я смирилась, но не сдалась. Верить буду. Кто-то верит в бога, кто-то в дьявола. А я буду верить в своего сына, в маленькую девочку, в то — что все будет хорошо.
И весь остаток дня чуть не на голове ходила — только бы ребенок мой смеялся. Мне казалось, что это сейчас самое главное. Мы так разошлись, что старшая медсестра к нам в палату заглянула обеспокоенно.
— Я уж думала вы тут свадьбу гуляете, — улыбнулась она. — А тут всего лишь одна мамаша танцует.
Не всего лишь одна мамаша, а целая, блядь, боевая единица под названием мать! Вот с таким настроем следующие дни мы с Ильей и прожили.
А потом настал день икс. Мне принесли нотариально заверенное разрешение на ребенка, на представление его интересов — на Катю. В хрустящем, наверняка стерильном, файлике. Потом отвели куда-то по лабиринту коридоров, выдали халат, шапочку, тапочки.
— Садитесь, мамочка, сейчас ребенка принесут.
Я поняла, что эта усталая женщина ничего не знает. Возможно, ей все равно. Для нее я — просто мама. И один мой ребенок спасает другого.
— Вот и Катя ваша.
Малышку дали мне в руки. Она была недовольна — наверное, уснула в машине, а потом растормошили, переодели в казенные ползунки, притащили сюда. Но меня узнала, улыбнулась мне даже, затем потянулась к моей шапочке — наверное, не понимает, куда мои волосы делись, которые так здорово дергать было.
— Процедура длится от четырех до шести часов, — объяснил мне высокий мужчина, такой же безлико-стерильный, как и все здесь. — Забирать всю кровь у ребенка никто не будет, не волнуйтесь. Процедура максимально щадящая и чем-то похожа на гемодиализ, а его сейчас делают даже младенцам. Кровь девочки будет забираться из организма, из нее в этом аппарате будут вытягиваться необходимые для пересадки клетки, а затем она будет возвращаться обратно в организм. Все понятно?
Ни хрена не понятно, но я киваю, потому именно это от меня и требуется. А еще — обеспечить покой ребенка. Никаких препаратов и тем более наркоза ставить нам не будут. Мне нужно проследить за тем, чтобы венозные катетеры были в порядке, чтобы ребенок был сух, чист, сыт. И звать врача в любой непонятной ситуации. Вот это я действительно поняла, это я умею.
— Ну вот и все, — сказала я Кате, когда жужжащий аппарат подключили, кровь потекла в него тонкой струйкой, мужчина все проверил и ушел. — теперь будем развлекаться.
Первые полчаса Катерина была паинькой, после того, как реветь от проколов перестала. Она успела по мне соскучиться, и одной меня ей вполне хватало — то и дело вскрикивала, будто что-то рассказывая. Размахивала кулачком — тем, который был свободен от катетера. Потом поняла, что не может свободно дрыгать всеми конечностями. Поняла, что ей нельзя переворачиваться — спрашивается, зачем она тогда училась это делать? Если бы она могла, то думаю просто сорвала бы надоевшие, причиняющие боль и дискомфорт катетеры.
— Потерпи, пожалуйста, — попросила я. — От тебя так много зависит.
Мне и жаль ее до слез, и понимаю — назад пути нет. Вскоре она разревелась так горько, что нас проведал доктор. Я обещала ребенка утешить — справилась. Дала бутылочку, затем поменяла памперс. Катька уснула — слава богам. Она спала, а я смотрела на кровь, которая по одной трубочке текла, по второй возвращалась. Слушала, как Катя дышит. Думала, что сейчас мой лысый, лопоухий сын один. Что скоро, может сегодня даже, проведут пересадку — как только материал подготовят. Может и он сейчас на процедурах. Я сотню раз сказала ему, что здесь буду, рядом…
Катька спала два часа. Два блаженных сна тишины и покоя — нас даже похвалили. А потом проснулась. Редко кто спросонья доволен жизнью, а уж маленький ребенок, из которого иголки торчат и подавно. Она кричала так, что сначала покраснела, затем побледнела.
— Сиську дайте, зачем ребенка мучаете, — заглянула медсестра. — Недолго уже осталось. Потом, после процедуры дадим легкое успокоительное ей и понаблюдаем.
Дверь снова закрылась, оставляя нас в одиночестве пустой комнаты — две другие кровати были свободны. Аппарат тихо жужжал, процесс шел. Катька дышала тяжело, со всхлипами, тряслась всем маленьким тельцем. Но процедура проходила хорошо — дважды в час к нам заходил доктор и проверял, как все идет.
— Да что же от меня все невозможного требуют, — прошептала я.
Катька плакать перестала. Нашла глазами лампочку и уставилась на нее, словно разом возвращаясь назад, туда, где призрачным подкидышем казалась, разом регрессируя. Лучше бы орала право слово — есть силы орать, значит все нормально.
— Я просто об этом забуду, — сказала я. — Как будто этого не было.
Воровато оглянулась — врач приходил недавно, значит минут пятнадцать нас точно никто тревожить не будет. Катька смотрела на лампочку, кожа вокруг губ белая — так орала. Не моргает даже, дышит только чуть слышно. Совсем устала, совсем отчаялась.
Я расстегнула халат на груди. Господи, что делаю… Задрала наверх футболку, отстегнула лямку лифчика. Прилегла рядом. Позволила соску коснуться щеки ребенка.
Естественно, она не поняла, ребенок, за свою недолгую жизнь никогда не видевший материнской груди. Но повернула голову. Потянула свободную ручку. Наверное, хотела схватиться за сосок, грудь, но руки ее пока слушались так себе, поэтому уцепилась за отворот халата.