Эта парализация выбивает из головы все мысли.
Все до единой. И на эти тридцать секунд голова перестает пухнуть и взрываться, а ядовитое вязкое дерьмо, засевшее в груди, перестает давить.
Не знаю что должен сделать со своей башкой, чтобы она заработала и помогла мне решить гребаное уравнение, в котором слишком много неизвестных!
— Пф-ф-ф… — закрываю глаза, снова и снова прокручивая в голове события вчерашнего дня, но в определенный момент я как в бетонную стену влетаю.
Что мне сделать, мать вашу?!
Что я должен сделать, чтобы объяснить девушке, что без нее просто подохну?!
У меня нет ответа на ее вопрос.
Нет.
Как она вообще узнала? Откуда она узнала?
Что я должен был сказать?! Что ни черта не помню?
Сглотнув, чувствую позорный холодящий страх от того, что она может меня не простить.
Я знаю, она может.
От этого в моих трусах все сжимается до нулевого размера.
Предатель.
Да. Я гребаный предатель!
Эгоистичный говнюк.
Я вообще ее не достоин, но мне все равно. Она нужна мне. Еще месяц назад я мог без нее обходиться, а теперь не могу.
Я должен найти решение. Для нас с ней… Должен…
Выпрямившись, принимаюсь дубасить грушу без перерыва, пока ноги не подкашиваются, и я не падаю на задницу.
Лицо заливает пот, обжигая разбитую губу и бровь. Расстегнув зубами перчатку, бросаю ее на пол и тянусь за полотенцем. Согнув колени, опускаю между ними голову.
Я могу только приползти к ней и просить прощения. Но перед этим я должен выяснить каждую гребаную неизвестную в нашем уравнении.
Хочу забить на звонок в дверь, но мой телефон раздирает параллельный звонок, и я не сомневаюсь в том, что за дверью отец.
Я не брал от него трубку весь день и понимаю, что это скотство. Не помню когда такое вообще у нас было, но именно сегодня мне даже на хоккей насрать. Если Аленушка попросит, я вообще больше на коньки не встану.
Опираясь о стену рукой и прихрамывая, двигаюсь по коридору своей квартиры, а когда открываю дверь, жалею о том, что не надел футболку.
— Не понял, — изумленно выгибает брови отец, с просто карикатурным ступором рассматривая мое мятое и синее лицо.
На нем зимняя куртка и джинсы. Волосы мокрые после тренировки и душа.
— Как откатали? — привалившись спиной к стене, пропускаю его в квартиру.
Войдя, ударяет кулаком по выключателю.
Щурюсь от яркого света, придерживая рукой ребра.
Отбросив мою руку, рассматривает багровый синяк на моих ребрах и чертыхается, с рычанием веля:
— Одевайся! Живо!
— Нормально все… — хриплю. — Кофе хочешь?
Врубая свет кругом, ломится по квартире, как лось, оставляя на полу комья снега от своих ботинок.
— Блин… — через открытую дверь спальни, слышу как гремят ящики моего шкафа.
— Сам справишься? — выносится из комнаты, вручая мне толстовку, спортивные штаны и носки.
Присев на корточки, берет с обувной полки мои кроссы.
— Я мокрый весь, — пытаюсь обратить внимание на то, что с меня, блин, ручьями течет пот.
— Одевайся, — цедит с таким наездом, что решаю не спорить.
Морщась и кряхтя, снимаю шорты и натягиваю штаны. Сев на банкетку, бросаю ему толстовку и прошу:
— Дай другую. На молнии.
Десять минут спустя, меня десантируют в машину, куда забираюсь не без помощи. Тело адски болит, с утра стало только хуже. Мое свидание с боксерской грушей тоже дало о себе знать, и я не могу не признать, что это было самым тупым моим поступком в этом году.
Сглотнув и закрыв глаза, мычу от боли, пропуская ее сквозь зубы.
— Потерпи… — хрипит отец, разгоняя сигналкой машины на шоссе и светофорах.
Зубы начинают отбивать чечетку, к горлу подкатывает тошнота.
Я вдруг понимаю, что мне очень хреново. Настолько, что по вискам, спине и груди стекает пот, и кости выкручивает так, что вою в голосину, сжимая кулаки.
Машину бросает из стороны в сторону, и в башке смешивается вчера, сегодня, завтра и послезавтра.
— На меня обопрись… обопрись! — слышу голос отца, и чувствую, как он кренится под моим весом, когда вываливаюсь из машины прямо на него.
— Не отключайся… — кричит он где-то на задворках моего стремительно мутнеющего сознания. — Потерпи!
Терплю, еле переставляя ноги.
Даже когда вваливаемся в приемный покой частной городской клиники, стараюсь двигаться сам, но как только падаю на каталку, бошка становится неподъемной.
И все о чем я могу думать, так это о том, чтобы обезболивающее, которое всадили мне в задницу первым делом, подействовало, и чтобы градусник, который засунули мне подмышку, не лопнул, потому что мне вдруг кажется, будто все мои внутренности кто-то облил керосином и поджег.
Глава 42
— Вот, — указывает на меня медсестра. — Полюбуйтесь.
Мой хирург, седой мужик в очках, любуется. Поправив их, подходит к кровати и спрашивает:
— Как самочувствие, молодой человек?
— Отличное, — вяло вру в ответ. — Можно мне уже домой поехать?
Голос ломкий, как солома, и башка только пять минут назад перестала раскалываться.
Хочу, чтобы все от меня отстали.
От этих запахов и постоянного вторжения в мое личное пространство посторонних людей просто корежит. Ночью спасло то, что я был в несознанке, а теперь… все неимоверно бесит. Контроль моих действий, вопросы типа «как самочувствие», перевязка вокруг ребер, долбаные капельницы, долбаная слабость в руках и ногах и эта палата с долбаным белым потолком и постельным бельем в мелкий цветочек.
Я же не подыхаю. На фиг мне тут оставаться?
— Хе-хе, — посмеивается врач, посмотрев на меня, как на слабоумного. — К сожалению нет, Никита Игоревич. Мы же не хотим, чтобы трещина в ребре стала полноценным переломом, да?
— Я должен отвечать? — спрашиваю, глядя на него с каменной рожей.
Он вздыхает и прожевывает, как маленькому:
— Переломы ребер чреваты повреждением внутренних органов, нужен максимальный покой, пока мы не удостоверимся в том, что вашим внутренним органам ничего не угрожает.
— Я это понял. Могу дома соблюдать полный покой, не проблема, — смотрю на него не моргая, но он, сука, непробиваемый!
— Домой всегда успеете. А вот поесть надо, — кивает на раскладной больничный столик, перед моим носом.
Я не знаю почему, но у меня нет аппетита. И то, что передо мной стоит тарелка овсянки и, мать его, стакан килеся не при чем. Я не хочу есть в принципе, а не потому что не хочу есть это бесцветное дерьмо.
— Уберите, — смотрю в потолок.
— У вас пониженный сахар. И капельницу все же придется поставить.
— Нет, — отрезаю. — Обойдусь.
— Вы что же, уколов боитесь? — поддевает он.
— Не боюсь, — буркаю. — Но я как-нибудь выкарабкаюсь без вашей глюкозы.
— Тут у нас более сложный комплекс препаратов. Поможем вашему организму мобилизоваться и активно регенерировать.
— Обойдусь, — повторяю, закрывая глаза.
На фиг мне эта капельница. Мне двадцать два. Я не сомневаюсь в том, что мой организм и сам справится, без двухчасового лежания под сраной капельницей.
— Уберите, — повторяю, прося убрать от меня подальше еду.
Можно попытаться заснуть, но это трудно сделать, когда тебе с самого утра выносят мозг.
— Что же с вами делать, молодой человек? — печально спрашивает доктор.
— Домой отпустите, — предлагаю свой вариант.
— Упрямый какой, — цокает он языком. — Валентина, забери еду.
Алиллуйя.
Даже не видя, знаю, что медсестра пыхтит. Она меня ненавидит. С семи утра пытается мне капельницу поставить, а уже почти одиннадцать. Что мне здесь делать целые сутки?
Отец с утра заезжал, ноутбук привез.
Я бы удушился, если бы ко мне поток визитеров выстроился. Мое нахождение здесь я попросил не афишировать, хотя отец меня пытался прогнуть и узнать, кому я этим обязан. Нет. С тем, кому обязан, я разберусь сам. Решу как, когда мозги перестанут быть, как этот кисель в стакане.
Открыв глаза, угрюмо смотрю в окно.