спрятать лицо у себя на груди. Так они сидели долго, бесконечно долго, а по небу бежали белые облака.
Потом всхлипывания стихли, и Макс ненадолго отстранился, достал из кармана выглаженный платок. Маргарета шумно высморкалась. Всё лицо у неё пошло красными пятнами.
— Знаешь, ты… ты научила меня кое-чему.
Она икнула вытерла глаза тыльной стороной ладони:
— Я?
— Напомнила, может быть, — он улыбнулся и протянул ей свежий платок. — Что это и есть будущее. Вот это всё — это и есть оно — это и есть будущее. Будущее — оно вокруг. И нам пора бы просто прекратить сомневаться, потому что оно наступило.
Маргарета снова шумно высморкалась, а потом требовательно протянула ему ладошку — и не ошиблась: запас свежих платков в его кармане ещё не подошёл к концу.
— Я отправила заявление, — неловко сказала она и промокнула глаза. Во рту пересохло, а в теле всё ещё билась дрожь. — Почтой… чтобы мне подыскали замену. Я думаю, я готова… попробовать ещё раз.
Он пожал ей руку, поцеловал в уголок губ. И сказал неожиданное:
— А я уволился.
— Уволился? Ты? Но… ты же герой. Как?
— Я не могу летать, — он широко улыбнулся. — Ты же видела. Как вижу зелень, так слепну и падаю. Куда мне такому…
— Тебя… не вылечили?
— Мне выписали путёвку в санаторий. Сказали смотреть на сосны, делать дыхательную гимнастику и есть морковь. В командовании страшно недовольны, возили мордой по столу, и я долго думал, Ромашка, но… знаешь…
Он запнулся, смутился.
— Ты всё сказала верно. Война закончилась. И мы живые, Ромашка. Живые! Мы будем жить, потому что ради этого всё и было. И это значит, что я должен вернуться. Пока я в небе, война как будто бы продолжается, я служу, я при деле, и так просто… Всё просто. Но война закончилась, Ромашка, война закончилась. И теперь нужно переступить всё это, и…
Макс глубоко вдохнул, будто собираясь с духом, а потом пришлёпнул ладонью фотографии.
— Они важны, а не все эти дядьки. Не чужие амбиции, не красивая картинка в газете, не воздушные фигуры на параде. Важны они. И мы. И мы, понимаешь? И мы. Мы живые и будем жить. Я выучусь на ветеринара и буду принимать лошадиные роды. Денег будет сперва — одна пенсия, еле-еле чтоб не сдохнуть, но мы не сдохнем. Ничего не будет просто, но мы справимся. Ты вернёшь фамилию, если захочешь, а командира твоего трибунал рассмотрит посмертно, и тогда…
— Фамилию? — она с трудом растянула дрожащие губы в улыбке. — Старую фамилию? Это потому, что мне не идёт твоя?
— О, тебе очень пойдёт моя фамилия! Но я подумал, ты не захочешь так сразу… то есть…
— Я смеюсь над тобой.
— Ни стыда, ни совести!
Она толкнула его в бок. Он коротко поцеловал её ладонь, а потом вдруг прикусил костяшку пальца. Она отвесила ему шутливую затрещину, он поймал её руки…
— Пошли со мной, — горячечно сказал Макс. — Ромашка, ты ведь тоже… Пошли?
Слёзы лились по щекам сплошным потоком. Всё размыло этими слезами, перед глазами — одни только мутные круги. Будто разжало что-то внутри, выдернуло, и теперь слёзы лились и лились, прозрачные, чистые, полные отгоревшей боли и чего-то ещё, что ещё не случилось.
Всё было ярким, как вспышка. Светлым, кристально ясным, оглушительно простым. Как тогда, в Монта-Чентанни, когда нужно было решить и не потерять в этом себя, теперь тоже нужно было выбрать.
Нужно — но невозможно, потому что никаких хороших выборов не остаётся.
Последствия? О, они будут всегда; и все они будут чудовищны, не так ли? Но в тот момент, когда ты выбираешь, — в тот момент, когда будущее ещё не наступило, — ты не выбираешь между чудовищным и чудовищным, потому что всего этого просто никогда не должно быть.
Ты всего лишь решаешь сделать хоть что-то — и остаться на стороне жизни, какой ты её понимаешь. Потому что жизнь должна побеждать, потому что однажды сквозь пепел и кровь должна пробиться трава.
Что бы ни говорили другого — что бы ни происходило потом — и что бы ни было дальше — в этом и был смысл.
— Пошли, — повторил Макс, и что-то ломкое было в его голосе.
— Пойдём, — тихо сказала Маргарета. — Правильно говорить: «пойдём».
Самый большой воздушный парад давали в ноябре, и его Макс смотрел с земли.
Небо было чистое и тихое. Будто по синей эмали мазнули разок широкой кистью с извёсткой: неподвижный, невесомый след облаков. В такую погоду можно выпустить ученика, и его полёт с земли покажется полным мощи и умения.
Сегодня летал не ученик. Он летал хорошо: начал с простых упражнений, скобочка, собачка. Заложил яркие, красивые дуги, вошёл в крутое пике и вышел из него мёртвой петлёй…
Макс впервые смотрел, не разбирая и не вглядываясь ни в находки, ни в огрехи. И — как ни смешно — впервые за много лет увидел: это красиво.
Маргарета неловко сжала его ладонь, заглянула в лицо.
— Я не завидую, — усмехнулся он. — Хорошо…
— Ничего так!
Всадник бросил виверну в бочку, и с земли захлопали.
Здесь, в Пью-Роке, был крупнейший до войны лётный центр. Сейчас уже пойди разбери, который из них больше, а раньше всё было просто, и отсюда отсчитывались почти все воздушные коридоры. И праздник был — пусть с ноткой печали, но яркий, пёстрый.
Орехи в меду, яркие гирлянды, цветные ларьки. Флаги — ворох красивых тряпок. И виверны, с утра и до самого вечера, много-много виверн, выписывающих воздушные кружева.
Ради этого парада Максу пришлось пропустить все пятничные занятия, а Маргарете — отпроситься с работы, хотя на маленьком местечковом телеграфе не любили такого. Но это стоило того, потому что именно здесь впервые летала на публику их знакомая Рябина.
Конечно, она больше не годилась к тому, чтобы быть в первых рядах или в групповом упражнении, — красная фигурка появилась в небе ближе к концу парада. Макс улыбался виверне с земли, зная, что она этого не видит, и отметил ровный циркуль, почти такой же идеальный, как до травмы. Маргарета хлопала с земли и даже немножко