Я пробыл у Эльзы всю ночь. Лакированный фанерный топчан, на котором стоял телевизор, удалось превратить в кровать, — правда, она была коротка и узка. Но ложиться я и так не хочу, я раздобываю свеженькую, незапятнанную подушку и пристраиваю ее к стенке у себя за спиной, над креслом, на которое я уселся. Закрываю глаза, задремываю… Нет никаких определенных шумов, но и тишины тоже нет. Около двух часов ночи Эльза просит воды, я подношу ей стакан ко рту, губы у нее пересохли, почти потрескались.
— Побудь со мной.
Я растягиваюсь на ее королевской кровати — широкой, гладкой, со множеством подушек. Ночную рубашку Эльзы распирает набухшая грудь, от Эльзы крепко пахнет женским потом и лекарствами.
— Мне так и не удается заснуть, впечатление, что меня крутили в стиральной машине, — говорит она.
Через некоторое время она замолкает. Молчит она, молчат ее волосы. Пожалуй, она все же уснула. Я открываю дверь, выскальзываю в темноту коридора и иду по направлению к детской. Дверное стекло теперь занавешено марлей, за стеклом угадываются очертания колыбелей, их увеличенные тени. Я кладу руку на это стекло — за ним, в этой комнате, спит моя дочь. У нее маленькие багровые ручки и на лице глаза, похожие на закрытые раковины.
На рассвете Кенту вошла с тобой на руках, ты была теплой ото сна и розовой от умывания. На тебе новенький комбинезончик, белый с вышитыми розочками, личико вроде бы несколько разгладилось. А вот лицо твоей матери как-то обесцветилось, на коже проступила желтизна. Она наклонилась к тебе, ты же смотрела на нее мутноватыми еще глазами, караулила ее грудь, словно алчущая зверюшка.
— Я пойду, — говорю я.
Она чуть-чуть приподнимает голову. Я стою у изголовья кровати, помятый пиджак лежит на моем плече, я придерживаю его усталой рукой; у меня небритая физиономия, физиономия человека, не спавшего ночь. Взгляд Эльзы нежен, но внимателен, в нем угадывается трещинка некоего подозрения. Я двигаюсь к двери понемногу, словно ночная бабочка с набрякшими, отяжелевшими крыльями, которую заперли в комнате и выпустили только поутру.
— Ты когда вернешься?
* * *
Я услышал шум: что-то бухнуло и эхом отдалось у меня внутри, прямо в груди, такое бывает, когда во сне куда-то падаешь. Может, на самом деле ничего не произошло и грохот был штукой внутренней, акустическим завершением какой-то моей мысли… Впрочем, нет, должно быть, там все-таки что-то упало. Сначала раздался шум, дребезжание, потом все это оборвала стена — что-то металлическое с силой врезалось в стену. Э, да не каталка ли это?.. Ну да, это каталка — она энергично проехала по полу и влепилась в стену. Получается, что ты умерла… и после этого Альфредо бабахнул по каталке. Ты скончалась прямо у него на руках — как раз в тот момент, когда он решил, что все обошлось, — угасла внезапно и тихо, как гаснет огонек. После этого Альфредо обернулся, увидел каталку, на которой тебя привезли, и ударил по ней изо всех сил. Рукой, а может, и ногой. Этот шум был равносилен крику боли, и он имел место, он наверняка был. Я не могу пошевельнуться, я жду. Жду, что сейчас откроется дверь. Жду, что появятся красивые Адины ноги, принесут ли они мне помилование? Я ведь уже слышу легкую поступь Адиных босоножек, смягченную резиновыми ковриками на полу. Это идет она, мы с ней так условились. Она идет ко мне и ведать не ведает, что я сейчас вспоминаю, как ты родилась на свет. Тебе всего несколько часов от роду, и тебя приложили к переполненной молоком груди матери. Сейчас Ада идет ко мне, руки у нее наверняка потные и ледяные из-за испуга, который она пережила — и переживет еще раз, когда увидит мои глаза. Я слышу легкое шуршание ее ладоней, которые она на последних шагах медленно вытирает о халат. Теперь она здесь, она уже в проеме двери, но я на нее не смотрю, я смотрю только на ее ноги и жду.
Не говори, Ада, ничего не говори. И пожалуйста, не двигайся. У тебя из разреза халата выглядывает юбка, она серая, она подобна нашему с тобой возрасту. Тридцать лет тому назад я мог бы на тебе жениться, ты была самым молодым анестезиологом нашей больницы и самым талантливым. Я говорил тебе комплименты, ты в ответ молчала. Вплоть до того самого дня — когда бишь это было? Ты стояла на остановке автобуса, я притормозил, и в машине ты вдруг заговорила. Я до этого никогда не видел тебя без халата — у тебя, оказывается, была тонкая талия, бедра, занявшие все правое сиденье. Мне запомнилось твое колено, я его, кажется, погладил. А в общем-то, ты прошла мимо, и я тебя так толком и не заметил. Ну да ладно, что минуло, то минуло. Жизнь — это ведь склад невостребованных бандеролей, нераспечатанных бандеролей. А сами мы являемся тем, что у нас остается, тем, что мы успели урвать. Что-то ты теперь поделываешь, Ада? Ужинаешь по вечерам в какой-нибудь забегаловке? Почему ты не вышла замуж? Груди у тебя, наверное, уже староваты? Ты небось куришь? Хорошо ли обходились с тобою твои мужчины? На каком боку ты спишь? Ну что, моя дочка умерла?
* * *
Туда, к Италии, я ввалился, как медведь, как бизон со свалявшейся и грязной шерстью. Дверь у нее притворена, она открывается с трудом, что-то держит ее изнутри. Ставни закрыты, в доме темно, но темнота эта дневная, и какой-то свет сюда все же пробивается. Оказывается, дверь изнутри загораживали две большие сумки и несколько коробок. В комнате странный беспорядок, на шкафах не хватает многих вещей, стоит запах кофе и пыли. Я делаю несколько шагов по этому полуразоренному дому. Ступаю на порог кухни, там никого нет, есть только перевернутая грязная чашка на полочке возле раковины.
— Я здесь.
Италия лежит на кровати, опершись локтями на подушку, и глядит на пластиковые полосы занавески, которые я раздвинул, чтобы войти в кухню.
— Ты отдыхала, прости меня.
— Нет, я вовсе не спала.
Я приближаюсь и усаживаюсь возле нее, на кровати нет простыней. Италия одета, на ней синее глухое платье, по-видимому где-то позаимствованное, оно напоминает одно из платьев Эльзы. Туфли на ее ногах выделяются на голом матрасе. Теперь это туфли с большими вырезами, бордового цвета. Шея у нее напряжена и расширена, голова совсем ушла в плечи, а плечи кажутся меньше из-за ее нескладной позы.
— Я сейчас поеду.
— Куда?
— На вокзал… Уезжаю я отсюда, я ведь тебе говорила.
У нее на шее летний шарфик в цветочек, один его конец спускается на грудь, другой лежит сзади на матрасе. Лицо исхудавшее, жизнь ему придает косметика. Вид у Италии совсем отсутствующий, она выглядит транзитной пассажиркой.
— Девочка уже родилась, — говорю я.
Она в ответ не говорит ничего, однако ее взгляд спускается чуть ниже, кажется, на мои ладони. Потом она смотрит куда-то мимо меня, рассматривает все, что было и уже не будет, все, что мы с нею растеряли. И вслед за мною Италия вздыхает — на свой лад, совсем тихонько, подшмыгивая носом.