У нее на шее летний шарфик в цветочек, один его конец спускается на грудь, другой лежит сзади на матрасе. Лицо исхудавшее, жизнь ему придает косметика. Вид у Италии совсем отсутствующий, она выглядит транзитной пассажиркой.
— Девочка уже родилась, — говорю я.
Она в ответ не говорит ничего, однако ее взгляд спускается чуть ниже, кажется, на мои ладони. Потом она смотрит куда-то мимо меня, рассматривает все, что было и уже не будет, все, что мы с нею растеряли. И вслед за мною Италия вздыхает — на свой лад, совсем тихонько, подшмыгивая носом.
— Она красивая?
— Красивая.
— И как вы ее назвали?
— Анджелой.
— Ты счастлив?
Я беру концы ее шарфика, некоторое время бережно держу их в руках, потом вдруг дергаю.
— Как могу я быть счастлив? Как я могу?
Я заплакал, сам того не ожидая. Слезы льются крупные, они тихо стекают по моим небритым щекам.
— Я не могу без тебя жить, — бормочу я, — я не могу…
Она улыбается, качает головой:
— Да можешь, можешь.
И в ее взгляде мелькает какой-то огонек — это подавленный вызов, это ее всегдашнее тщательно скрываемое сострадание к себе самой и ко всем, кто находится с нею рядом.
— Мне надо ехать, я на поезд опаздываю, — говорит она.
Я рывком поднимаюсь на ноги, размашистым жестом вытираю глаза.
— Я тебя провожу.
— Чего ради?
Она встала. Она выглядит очень худой в этом темном, вплотную облегающем ее фигуру платье. Грудь как бы исчезла вовсе, обозначается только какая-то небольшая плоскость над грудной костью, там, где шелестит ее дыхание. Сбоку, в коротких волосах, у нее заколка, совершенно бесполезная, отсвечивающая в полутьме. Зеркало из комнаты еще не убрано, она оборачивается, делает несколько шагов к своему отражению, останавливается и смотрит. Подправляет пальцем брови — и этим единственным движением ограничивается, движением неброским и мне незнакомым. То ли это просто завершающий штрих в макияже, то ли жест прощания, пожелание себе благополучия в новой жизни.
Я наклоняюсь, поднимаю сумки. Она мне не мешает, тихо роняет «спасибо» и идет забрать свой жакет из шерстяных оческов. Жакет расстелен на диване, рукава его торчат в стороны, он похож на крест, ожидающий своей жертвы.
На пороге она оборачивается и снова смотрит на свой разоренный дом. Особой грусти в ней не видно, есть только поспешность и смутное беспокойство, как бы здесь чего-нибудь не забыть. Я, пожалуй, печалюсь куда больше. В этом доме мы любили друг друга. Мы любили на этом полу, покрытом плитами песчаника, и на диване, и на бахромчатом покрывале табачного цвета, и возле стены, и в ванной, и в кухне, мы любили при свете зари и в темноте безлунных ночей. И внезапно я понимаю, как дорог мне этот дом, — как раз в эту минуту он в очередной раз сотрясается от грузовика, проезжающего по виадуку.
Глаза Италии останавливаются на ножках дивана, на котором больше нет покрывала в цветочек, он покрыт куском бархата, грязного и истертого.
— Что ты ищешь?
— Ничего.
Но по ее глазам понятно, что чего-то здесь нет. Тогда я вспоминаю о псе, о его морде, постоянно торчавшей из-под этого продавленного дивана.
— Куда делся Инфаркт?
— Я его подарила.
— Кому?
— Цыганам.
А вот плакат остался на месте, обезьяна с детским рожком в лапах по-прежнему красуется на стене.
На улице я заметил, что она как-то странно покачивается на каблуках. Она плохо себя чувствовала, это было заметно. Я пристроил в багажнике обе сумки, потом вернулся к Италии, она стояла на другой стороне улицы. Взял у нее чемодан, который она сперва упрямо потащила сама.
Она не шевельнулась, дала мне унести чемодан. Неподвижно смотрела, как я закрываю багажник. Садясь в машину, нагнувшись, чтобы нырнуть на сиденье, она поморщилась, словно от внезапной боли.
— Что с тобой?
— Ничего.
Но через некоторое время, уже в пути, она поднесла руки к животу, погладила его сверху вниз — медленно, словно не желая, чтобы я это заметил.
Я не поехал на вокзал, даже и притворяться не стал, что еду через город, я сразу выехал на окружную и стал соображать, где же тут ответвление на нужную автостраду.
— Куда мы едем?
— Прямо на юг. Я тебя сам отвезу.
Скоро мы уже были на автостраде. Италия неодобрительно покачала головой, потом сдалась, покорно откинулась на спинку сиденья.
— За сколько времени мы доедем?
— Скорее, чем на поезде. Отдыхай.
Она закрыла глаза, но веки у нее трепетали. Вот она снова открыла глаза, повернула ко мне голову и, протянув ладонь, погладила мою ногу. От этой ее ласки я вздрогнул, это было даже не удовольствие, это было счастье, мне захотелось тут же остановиться у обочины, возле ограждения, и приняться ее любить, забраться внутрь ее такого милого, такого худенького остова.
— Подвинься поближе.
Она послушалась, положила мне на плечо свою миниатюрную голову, и мы стали вместе смотреть на автостраду. Она дышала тихо и ровно, и понемногу великий покой стал овладевать нами. День выдался не очень солнечный, погода стояла кислая, встречались даже полосы тумана. Движение было плотным. То и дело какой-нибудь фургон-тяжеловоз выходил из правого ряда и, спохватившись, начинал сигналить фарой. День, дочка, был самый обычный, ничего особенного, только вот за всю мою жизнь у меня не случалось такого удивительного путешествия. И когда я теперь, думая о своей жизни, хочу сделать себе приятное, я вновь и вновь вспоминаю эту нашу поездку. Вспоминаю скорость, которая там, снаружи, чиркала по корпусу машины, и нас самих, притихших внутри нее, вдыхающих что-то волшебное, избавляющее нас от мучительных забот, начисто снимающее усталость. Нас захлестнуло счастье, совершенно беспричинное, счастье неожиданное и бездонное. Похоже было, что само небо, это серое и анонимное небо, вдруг решило нас за что-то вознаградить.
Я и не помнил, чтобы когда-нибудь был в таком ладу с самим собой. Все во мне пришло в согласие: грудь под рубашкой, лоб, взгляд, руки, лежащие на баранке, легкая тяжесть ее головы на моем плече. Италия уснула, я боялся двигаться, не хотел ее будить, но иногда мне приходилось это делать — нужно было переключать скорости, а на ручке скоростей покоилась ее нога, каждый раз я убирал ее тихонько и нежно. Мне так трудно было любить ее, я ее отверг, отвернулся от нее, по моей вине она решила сделать аборт. Теперь все это позади. Она будет со мною всегда, наше бегство на юг представлялось мне первым настоящим шагом по дороге возвращения к ней. Да, эта поездка туда, в ее родные края, даст нам возможность все начать с начала. Мне так не терпелось скорее доехать до места, увидеть, как она выйдет из машины в этом синем платье, измявшемся за время долгой дороги. Вот ее белая ладонь, на фоне развевающихся концов шарфа, сигнализирует мне, чтобы я не шел за нею, чтобы я дал ей в одиночестве совершить первый шаг в свое ушедшее детство, — ведь поначалу это не радость, поначалу это прежде всего растерянность. Наверное, там, на ее родной земле, на паперти бедной, готовой развалиться церкви, я стану перед нею на колени, обниму ее ноги и в последний раз попрошу прощения. Потом мне уже не нужно будет это делать. С этих пор и впредь я буду любить ее, не доставляя ей боли.