Разговор был закончен. Мои мысли разбегались. Я был ранен, отстоял себя и вновь боролся. Пытался читать, но все внутри клокотало. Я был поглощен гневом, смешанным со страхом. Страхом, который был уже вне моего контроля, совершенно подкосившим меня. И это был ураган такой силы, что если и оставалась слабая надежда выжить, я неизбежно должен был ослабеть и уничтожить себя.
Я не говорил. Не коснулся. Не обладал. Но я узнал ее, а в ней — самого себя.
Не в силах оставаться дома, я вышел проветриться. Оглушающая тишина комнат усиливала боль. Только равномерное, непрерывное движение могло хоть как-то заглушить страдание.
Я притронулся губами ко лбу Ингрид и вышел из дома. Как могла она не понять? Как могла не ощутить близкое дыхание катастрофы, таившейся в углах дома. Дыхание, пробежавшее в траве нашего сада.
Вернулся я совершенно обессиленным. Сразу провалился в глухой сон, как некое здоровое, сильное животное, не знающее, вернется ли оно к жизни вновь.
— Здравствуйте, это Анна.
Я ждал этого звонка спокойно. Ждал, зная, что это конец прежней и начало другой, новой жизни. О последствиях в тот момент я не думал.
— Где вы? Возвращайтесь домой. Я буду у вас в течение часа, — вот все, что я тогда сказал. Взял адрес и положил трубку.
Ее дом был одним из тех скромных кремового цвета лондонских домов, в изобилии спрятанных среди чужих владений. В глубокой маслянистой черноте двери я разглядел очертания своего тела, увидел себя, нажимающим звонок, ждущим, когда позволят войти в этот таинственный дом.
Не проронив ни слова, мы вошли внутрь, беззвучно ступая по густо-медовому ковру. В гостиной легли на пол. Она разбросала свое тело. Я опустился сверху. Спрятал лицо на ее плече. Успел подумать о распятом на земле Христе. Сжав ее волосы, я вошел в нее. И так мы лежали. Молча, не шевелясь, я лишь целовал ее. Наконец древний ритуал завладел нами. Я раздирал ее, обладал ею, еще и еще, как будто мы возносились и падали, возносились и падали в пустыне.
Потом пришло время страсти и боли, вечно сопутствующих любви. Время, добавившее морщин и содравшее цивилизованную оболочку с пораженного первобытного человека. Было время возбуждающего жестокого смеха и ярких лент, стягивавших судорожно дрожащие члены. Время порабощения. Время, когда глаза отказывались видеть, а уши слышать. В этом темном и безмолвном мире, не выдержав одиночества и вечного изгнания, рыдал мужчина.
Даже если бы мы не встретились снова, моя прошлая жизнь растворилась бы в созерцании проступающего под кожей скелета. Это было так, словно человеческое лицо прорвало личину оборотня. Гордый своей гуманной сущностью, он шествовал сквозь свою полночную жизнь к первому дню.
Мы приняли душ отдельно. Я ушел, не сказав ни слова. Долгий путь домой я проделал пешком. Когда Ингрид вышла поздороваться со мной, я честно посмотрел ей в глаза и пробормотал что-то о необходимости немного отдохнуть. Я разделся, лег в постель и немедленно заснул. Я спал до утра, часов двенадцать, это было нечто вроде смерти.
— Баранину или говядину? — спросила Ингрид.
— Что?
— Баранина или говядина? Воскресный ленч, Мартин и Анна.
— Все что хочешь.
— Тогда баранину. Ну вот, это улажено.
В этот раз Анна появилась в белом. Это сделало ее еще эффектней. Говорящее о невинности простое белое платье мешало моему восприятию Анны. Оно разрушало память о ее темной силе. Это была ее тактичная уступка Ингрид, позволявшая победить малейшее недовольство по отношению к ней; и то, что она откровенно глядела только на Мартина; безразлично говорила со мной о еде, цветах и погоде; никто не мог заподозрить правду.
Ингрид ожидала решительного объявления, но ничего не было сказано. Они уехали в четыре, отказавшись от чая.
— Мартин показался мне натянутым. — Ингрид начала ритуальный post mortem[1].
— Действительно? Я не заметил.
— Разве не так? Я уверена в этом. Он говорит с ней, слегка защищаясь. Нет никакого сомнения, кто из них любит, а кто любим. Она оказалась менее странной. Более открытой, более дружелюбной, все дело в белом платье. Белое всегда обезоруживает.
Умница Ингрид, подумал я, как ты умеешь удивить меня.
— Может быть, все это сойдет на нет. О Боже, я так надеюсь. Едва могу вынести эту мысль. Анна в роли невестки. А ты?
Я молчал. Идея казалась слишком абсурдной. Но вопрос требовал ответа.
— Нет, я полагаю, нет, — проговорил я. И мы оставили этот разговор.
Я вымыл лицо Анны, оно было влажным и без краски, позволил бежать воде по ее волосам. Долгие часы мы сражались на баррикадах наших тел. Битва окончилась, я лежал рядом с ней.
— Анна, пожалуйста… расскажи мне… кто ты?
Последовала долгая тишина.
— Я то, что ты пожелаешь, — протянула она.
— Нет. Я не об этом.
— Нет? Но для тебя я такая. Для других — иная.
— Для других? Ты иная?
— Мартин. Мой отец, моя мать. — Она сделала паузу — Моя семья. Друзья моего прошлого и настоящего. Так же как для любого другого. Для тебя пусть будет так.
— Мартин знает больше? Он видел твою семью, твоих родителей?
— Нет. Он спросил однажды. Я ответила, что нужно любить так, словно он хорошо знает меня. А если не сумел бы — ну тогда…?
— Кто ты?
— Ты продолжаешь спрашивать? Ладно, это совсем просто. Имя моей матери — Элизабет Хантер. Она — вторая жена писателя Вилбура Хантера. Они с Вилбуром живут довольно счастливо на западном побережье Америки. Я не видела ее уже около двух лет. От этого я не страдаю, нет, да и она, я верю, тоже. Мы переписываемся от случая к случаю. На Рождество, Пасху и день рождения я звоню. Отец мой был дипломатом. Ребенком я невероятно много разъезжала. В школу пошла в Суссексе, каникулы проводила где придется. Я не была слишком расстроена, когда родители развелись. Несомненно, мой отец мучился, когда у матери произошло это дело с Вилбуром, но он скоро наверстал, женившись на тридцатипятилетней вдове с двумя детьми. Потом они произвели на свет дочь, Амелию. Как-то, воспользовавшись случаем, я навестила их в Девоне.
— Ты единственный ребенок?
— Нет.
Я ждал.
— У меня был брат, Астон. Он покончил с собой, перерезал вены на запястьях и горло в ванной наших римских апартаментов. Невозможно истолковать это неверно. Это не был крик о помощи. В то время никто, кроме меня, не знал причины. Тебе скажу. Он пострадал от неразделенной любви ко мне. Я пыталась облегчить эту боль своим телом… — Она остановилась, потом продолжила in staccato[2]. Его страдание, моя глупость… наш стыд… Он убил себя. Это вполне закономерно. Вот моя история. Пожалуйста, не спрашивай больше. Я рассказала тебе в надежде, что это предостережет тебя. Я была совершенно разрушена. Пережившие трагедию люди опасны. Они знают, что могут выжить.