отчего-то кажется, что мы знакомы сто лет.
Но он только пожимает плечами:
— Я никогда не видел тебя раньше.
— А я не видела тебя… — Поникнув, молча наблюдаю за последними бордовыми сполохами у горизонта и наползающей из-за деревьев темнотой.
— Если не веришь, сходи к лифтовой шахте третьего подъезда, когда будешь там снова. Я послание ключом нафигачил. Прямо на кирпичах.
— Зачем? — В приступе смутного дежавю на всякий случай хватаюсь за рукоять трости, будто она — единственное, что связывает меня с материальным миром.
— Просто хочется еще многое сказать! Может, мои слова пригодятся кому-нибудь. Кто знает? — Ответ Сороки, такой простой, сокрушает меня.
Моя сестра Стася до самого последнего дня писала послания на разлинованных тетрадных листках, складывала их в самолетики и отпускала из форточки по ветру.
«Почему ты это делаешь?» — недоумевала я, и она смеялась:
«Влада, а вдруг мой самолетик сделает кого-то счастливым? Добра в мире станет больше. А я не закончусь никогда».
Гипнотизируя невидящими глазами даль, я тихо шепчу:
— Сорока, ты напоминаешь мне кое-кого…
— Да? И кого же? — усмехается он; в сумерках больше не видно его лица, но присутствие ощущается еще острее.
Я решаюсь:
— Мою сестру.
Грудная клетка раскаляется от запредельной боли, глаза горят от слез, язык распухает от невысказанных слов.
— Рассказывай, что с тобой случилось, — подначивает Сорока. — Я же вижу — ты хочешь. Давай, мне можно!
Набираю в грудь побольше воздуха и…
Ничего не происходит.
— Я не знаю, с чего начать.
— С начала, — подсказывает парень, и тогда воспоминания вырываются на волю:
— Мы родились в один день, но были разными. Я похожа на маму, Стаська — на отца. Я — приземленная, а она вечно летает… летала… в облаках. В раннем детстве ее обижали, а я пускала в ход кулаки. Мама нас не понимала, пыталась загнать в рамки — часто ругала и даже била, но мы выгораживали друг друга любой ценой… Лет в двенадцать мы начали бунтовать в открытую — красили волосы в яркие цвета, носили странную одежду, общались на выдуманном, известном только нам языке. Мы бились спиной к спине против навязываемых нам стандартов. Вместе разработали и план побега — брались за любые подработки, скопили деньжат и после школы слиняли из дома. Мама звонила и орала, грозилась вычеркнуть нас из своей жизни, но мы не поддались. Такими мы были. Непобедимая армия из двух бойцов… — Я перевожу дух и продолжаю: — А на первом курсе мы познакомились с Пашей — таким же придурком «не от мира сего»… Все же странно, что мы с тобой никогда не пересекались на той крыше. Вероятно, ты его знаешь.
Сорока молчит, и я возвращаюсь в суровую реальность.
— А потом все сломалось. Стася погибла. Мы попали в жуткую аварию, она вылетела через лобовое стекло, а машина вспыхнула. Меня, точнее, то, что от меня осталось, вытащили из огня случайные свидетели ДТП. А на Стасе не было видимых повреждений. Совсем. Просто угодила виском на камень и… Кончилась моя жизнь. Этого не должно было произойти с ней. Лучше бы умерла я!
Пальцы накрепко сжимают трость, пульс зашкаливает. Впервые у меня получилось уместить произошедший с нами ужас в простые слова. Тиски, сковавшие грудь, слабеют, сердце стучит громче.
Наверное, Сороку послал мне бог. Ни с кем больше я не смогла бы поделиться пережитым… И никто не стал бы слушать.
Ветер возвращается и усиливается, резкие порывы пронизывают тонкую ткань футболки, холодят лоб, рябью проходятся по траве. Из-за наших спин медленно выплывает черная туча и зависает над головами.
Воздух наполняется тревогой и электричеством.
— Ты говоришь, что мы с ней похожи? — не обращая внимания на надвигающуюся стихию, вдруг изрекает Сорока. — Вот лично я бы не хотел, чтобы по мне так страдали. Потому что я не нуждаюсь в этом. Это горько — осознавать, что ничего, кроме сожалений, ты не вызываешь. Еще хреновей, если ты не оставил после себя ничего, кроме них. Не оскорбляй ее своей жалостью. Все, что ты можешь сейчас — продолжать жить. Бороться и быть счастливой. За двоих.
Оглушающая тишина опускается на холм.
Молния прошивает голубым лучом небо до самого горизонта, и дождь обрушивается сплошной стеной.
— Пойдем отсюда. — Сорока встает и, не оглядываясь, уходит.
Поднимаюсь на ноги, опираюсь на трость и изо всех сил стараюсь не отставать.
Дождь хлещет по лицу, затекает за шиворот, хлюпает в кедах.
Наполняет землю влагой, а мой разум — новым осознанием.
…Стася не заслужила жалости.
…Я должна жить.
Ориентир в темноте — белая футболка, прилипшая к спине и широким плечам Сороки — искажен пленкой дождя, но я не теряю его из вида до тех пор, пока лай собак и желтые окна деревенских домов не возвещают о скором окончании нашего пути.
Сорока останавливается у околицы и прощается:
— Ну, пока.
— Ты чего? — ною я; перспектива расставания пугает, но Сорока перебивает:
— Мне другой дорогой… Иди, я пока тут постою.
— Мы еще увидимся? — кричу что есть мочи, но чудовищный раскат грома заглушает его ответ.
Он остается в темноте, а я по шипящим комьям земли ковыляю сквозь ливень к дому Ирины Петровны.
* * *
Дождь барабанит в окно в крыше пристроя, капли серебрятся на фоне светлеющего неба, стекают слезами вниз и скрываются из виду.
Я не могу уснуть — кутаюсь в одеяла, обнимаю подушку, прислушиваюсь к звукам снаружи и дрожу.
Если закрою глаза — провалюсь в бездонную пропасть вопросов, теорий и предположений, и мой бедный, поврежденный травмой мозг просто взорвется.
Остатками ума я понимаю, что Сорока опасен.
Интуиция кричит: «Остановись!»
Он мутный и странный. В его голове тараканы. Он что-то утаивает. Его что-то гнетет…
Он никогда ни о чем меня не спрашивает — свои мрачные уродливые тайны я выбалтываю ему сама. Он не щадит меня, бывает бестактным и резким, но только рядом с ним, впервые за полгода, я вновь чувствую весь спектр живых эмоций — ужас и восторг, доверие и жгучую обиду, интерес и стыд, радость и тоску.
Сорока мимоходом обронил в моей душе искру, и она с каждым мигом разгорается все ярче, превращаясь в нестерпимый свет, который я не могу вместить и удержать в себе, не избавившись от