с ажурной лепниной, и массивные хрустальные люстры, и посуда с позолотой. Словно нас перенесло лет на двести назад в бальную залу какого-нибудь роскошного дворца. Только инсталляции из белых и золотых шаров и современная музыка не дают уйти с головой в эти ощущения.
Нас приглашают к столикам – каждый сервирован на пять-шесть персон и возле приборов – карточка с именем, кому куда садиться. Две-три минуты, пока мы ищем свои места, в зале царит сутолока. Моими соседями оказываются Илья Жуковский, Соня Шумилова, Тимофеева и Невидимова.
А Герман теперь сидит далеко от меня. Его и не видно с моего места. Но так даже лучше – я хоть смогу дышать спокойно.
– Ты сегодня такая красивая, Лена, – ни с того ни с сего отвешивает мне комплимент Жуковский.
– Спасибо, – вяло улыбаюсь я.
– И ты тоже, Соня, – помешкав, добавляет он, обращаясь к Шумиловой. Соня и правда сегодня очень хорошенькая.
Вечер ведет специально приглашенный тамада, который больше напоминает клубного ди-джея. Он и выглядит как-то неформально – в драных джинсах и в ярко-желтом пиджаке поверх растянутой майки, и говорит громко, быстро и почти безостановочно. Да и шутки у него на грани. Даже удивительно, что наша церемонная директриса наняла такого эпатажного ведущего, хотя, может, это родительский комитет его нашел.
Этот тамада сначала настойчиво старается нас споить, объявляя тост за тостом. Потом зазывает танцевать. Музыку, кстати, как раз включает клубную, какой-то сплошной бит. Но многие танцуют, даже учителя и родители. Даже Олеся Владимировна и директриса.
Только Германа среди танцующих не вижу.
Наш столик, наверное, единственный, на котором бутылка шампанского никак не опустеет. Я совсем не пью, остальные – по чуть-чуть. Может, поэтому у нас никто и не танцует.
Хотя… после очередного трека тамада вдруг объявляет белый танец и включает «Выпускной» Басты. И Соня вдруг приглашает Илью Жуковского.
Тот в первый момент теряется, но приглашение принимает. А потом вдруг вижу, как на середину зала выходит Михайловская и ведет за руку Германа...
К лицу тотчас приливает кровь, горячая как кипяток. И так же мучительно жжет под ребрами. Я отвожу взгляд – смотреть на них невыносимо. Но все равно глаза сами собой то и дело возвращаются к ним. Ко мне подсаживается Олеся Владимировна. Что-то говорит то ли веселое, то ли утешительное, а я лишь бездумно киваю, даже не вникая в смысл ее слов. Потому что мне так плохо... Потому что думаю лишь о том, как бы сохранить лицо.
А затем они выходят из зала. Оба. Вместе. Герман и Михайловская.
Я провожаю их больным взглядом и чувствую, как вся моя выдержка рассыпается, а горло раз за разом сжимает спазм...
Мне не хватает воздуха, как будто горло сжато тисками, а легкие скукожились. Каждый вдох – через силу. Какое уж тут «держать лицо»? Чувствую, как сами собой кривятся губы и мелко дрожит подбородок, как больно жжет сухие веки.
Ловлю на себе взгляд Сони Шумиловой, любопытный и слегка самодовольный. Правда, она тут же спохватывается и напускает на себя сострадательный вид. Остальные за нашим столом сконфуженно молчат, будто я им мешаю веселиться, но сказать об этом неловко.
Олеся Владимировна берет меня за руку. Что-то говорит-говорит, вокруг смех, голоса, играет музыка. А для меня все эти звуки, искажаясь, сливаются в жуткую какофонию. Пестрая картинка перед глазами тоже начинает расплываться.
Зачем я пришла? Зачем?
Я вскакиваю и почти бегом покидаю зал. На кого-то налетаю в дверях, даже не вижу, кто это. Но слышу за спиной чужие насмешливые голоса, кажется, это парни из 11 «Б».
– Девки Горра не поделили…
– Если будет махач, ставлю на Михайловскую.
Боже, как унизительно, как стыдно!
Я вовсе не собираюсь искать их, Германа и Михайловскую. Как такое могло прийти кому-то в голову! Я просто хочу скрыться от чужих глаз. Побыть одной, успокоиться, а потом незаметно уйти домой… и больше никогда не встречаться с Германом.
Я дышу как загнанная лошадь и мечусь по огромному, оживленному холлу. Заворачиваю то в лобби-бар, то в сувенирную лавку. Здесь столько одинаковых дверей из матового стекла, столько коридоров, а я в раздрае и совершенно не помню, где дамская комната. От этих метаний голова начинает кружиться еще сильнее.
Наконец рядом с одной из дверей замечаю табличку-указатель с черным женским силуэтом. И практически одновременно со мной туда же мчится Патрушева, будто ей приспичило. Грубо оттолкнув плечом девочку из 11 «Б», которая как раз выходила, врывается в уборную.
Я захожу следом и не сразу замечаю, что там Михайловская. То есть я вообще ничего вокруг себя толком не вижу, только размытые очертания. Я и Патрушеву-то узнала лишь по голосу, когда она рявкнула той девочке:
– Куда прешь!
От расстройства, а, может, из-за головокружения всё кажется тусклым и темным. Если сильно-сильно зажмуриться и открыть глаза – то на несколько секунд видимость проясняется, но потом опять словно подергивается мрачной дымкой. Так уже бывало у меня, перед приступами. Надо принять таблетки, но главное – успокоиться и продышаться.
Михайловская, видимо, тоже меня не замечает. Не обращает внимания, кто там еще вошел… Как и я не посмотрела, кто здесь есть, а сразу устремилась к умывальникам. И понимаю лишь, что она тут, когда из дальнего конца уборной слышу ее сдавленный голос:
– Сумку мою принесла?
– Ага, на вот, – отвечает Патрушева. – Ой, а ты чего? Свет, ты что плачешь? Что случилось? Это из-за Германа?
– Он, прикинь, послал меня… – говорит она с полувсхлипом-полусмешком.
– Да ты что? Прям послал?
– Ну не прям матом, конечно, но все равно… Я, как дура, перед ним унижалась… Герман, Герман… – сбивчиво, сквозь плач рассказывает она, – а он…
– В смысле унижалась?
– Блин, не тупи, а! Сказала ему… ой, лучше не спрашивай…
Она так горько плачет, что мне ее жалко. И стыдно оттого, что всё это слышу, пусть и ненароком. Я посильнее включаю холодную воду, аккуратно, чтобы не поплыла косметика, промакиваю пылающий лоб и виски. И даже сквозь шум воды слышу их разговор.
– А что он?
– Слышала бы ты его… видела бы, как он смотрел на меня… как на г**но какое-то… Другой бы на его месте…
– А сказал-то он что?
– Что ему это неинтересно… Прикинь? Я ему всю душу… а он… неинтересно… А