В доказательство этого вспомним, что Горбачев все время пользовался для обозначения своих целей словом «демократизация». Ленин, разумеется, утверждал, что Советский Союз с диктатурой партии куда ближе к истинной демократии, чем «формальные» демократии Запада. Но никто в Советском Союзе, говоря слово «демократизация», не имел никаких иллюзий, будто это слово значит что-то, отличное от западной демократии, и никак уж не ленинский централизм. Аналогично термин «экономический» (в словосочетаниях «экономические соображения» или «экономически оптимально») сегодня означает «эффективный», определяемый капиталистическим законом спроса и предложения. И любой советский молодой человек, доведенный до отчаяния невозможным качеством жизни в СССР, скажет вам, что его единственное желание – жить в «нормальной» стране, то есть в либеральной демократии, не извращенной идеологией марксизма-ленинизма. Как сказала мне одна моя приятельница из Советского Союза в 1988 году, ей было трудно заставить детей делать уроки, поскольку «все знают», что демократия – это значит «можешь делать все, что хочешь».
Но важнее то, что недовольны системой были не только ее жертвы, но и те, кого она возвысила. Александр Яковлев, член Политбюро с 1986 по 1990 год, который был архитектором политики гласности, Эдуард Шеварднадзе, министр иностранных дел, который озвучил политику «нового мышления», и Борис Ельцин, президент России, – все они сделали карьеру в самом сердце партийного аппарата. Как члены франкистских Кортесов, как аргентинские и греческие генералы, добровольно отдавшие власть, эти люди знали, что в самой основе советской системы угнездилась серьезная болезнь, и они находились на должностях высшей власти, где могли чем-то помочь в лечении. Попытки реформ конца восьмидесятых годов не были навязаны Советскому Союзу извне, хотя в основе необходимости реформ лежало соревнование с Соединенными Штатами. Но сами реформы явились результатом внутреннего кризиса уверенности, который поразил широкий сегмент советской элиты предыдущего поколения.
Подрыв легитимности системы не планировался заранее и не произошел в один день. Сначала Горбачев использовал гласность и демократизацию как инструменты для укрепления своей руководящей позиции, а потом – чтобы мобилизовать народную оппозицию против окопавшегося экономического чиновничества. При этом он не отклонялся от той тактики, что применял в пятидесятые годы Хрущев[61]. Но эти начальные акты во многом символической политической либерализации скоро начали жить своей жизнью и стали требовать изменений уже ради себя самих. Изначальный призыв Горбачева к гласности и перестройке вызвал резонанс среди масс интеллигенции, которую не надо было убеждать в дефектности системы. И оказалось, что есть лишь один набор стандартов, которыми была старая система измерена и найдена неудачной: стандарты либеральной демократии, то есть продуктивность рыночной экономики и свобода демократической политики[62].
Советские люди, униженные своими властителями и презираемые не только остальной Европой, но и своей интеллигенцией за пассивную покорность тоталитаризму, показали, что и Европа, и эта интеллигенция не правы. После 1989 года на выжженной земле тоталитаризма стало восстанавливаться гражданское общество – политические партии, профсоюзы, новые журналы и газеты, экологические клубы, литературные общества, церкви, националистические группы и так далее. Миф, что советские люди принимают легитимность старого общественного договора, рушился на каждых выборах, где подавляющее большинство при первой возможности голосовало против представителей старого аппарата. Политическая зрелость российского народа нигде так не проявилась, как при выборе Ельцина первым всенародно избранным президентом России, именно его, а не какого-нибудь полуфашистского демагога вроде Милошевича в Сербии или полудемократа вроде Горбачева. Эта зрелость проявилась и тогда, когда народ России поднялся на призыв Ельцина защитить новые демократические институты против консервативного переворота, совершенного в августе 1991 года. Как и ранее жители Восточной Европы, россияне показали себя не инертными и атомизированными, а готовыми защищать свое достоинство и свои права[63].
Такое массовое разочарование в системе верований, лежащих в основе Советского Союза, не могло случиться за один день, и это заставляет предположить, что тоталитаризм как система рухнул намного раньше восьмидесятых годов. И, конечно, начало конца тоталитаризма можно было бы проследить вплоть до периода, последовавшего за смертью Сталина в 1953 году, когда режим перестал использовать террор без разбора[64]. После так называемого «секретного доклада» Хрущева в 1956 году и закрытия сталинского ГУЛАГа режим не мог более в проведении своей политики полагаться только на силу и должен был все сильнее прибегать к умасливанию, кооптации и подкупу, чтобы привлечь народ к своим целям. Этот отход от террора в чистом виде был в некотором смысле неизбежен, потому что в сталинской системе ни один руководитель не мог чувствовать себя в безопасности – ни даже главы сталинской полиции Ежов или Берия, которые оба были казнены, ни министр иностранных дел Молотов, у которого жену отправили в лагеря, ни его преемник Хрущев, который живо описывал, как один косой взгляд Сталина заставлял члена Политбюро дрожать за свою жизнь, ни даже сам Сталин, все время опасавшийся заговоров. Демонтаж системы террора, столь смертоносной для ее функционеров, стал поэтому почти неизбежен, как только смерть Сталина дала высшему руководству такую возможность.
Решение советского режима перестать убивать людей без разбора немедленно сдвинуло баланс власти между государством и обществом в пользу последнего и означало, что с этой минуты Советское государство уже не контролирует все без исключения стороны жизни советских людей. Потребительский спрос, или черный рынок, или местная политическая машина уже не могли быть просто раздавлены или использованы. Страх перед полицией оставался важным оружием государства, но часто держался на заднем плане и должен был подкрепляться другими политическими средствами, такими как обещание увеличить объем товаров народного потребления. До Горбачева целых 20 % советского ВНП производилось на черном рынке или проходило через него полностью вне контроля планирующего центра.
Примером ослабления контроля центра было возникновение различных «мафий» в национальных республиках СССР в шестидесятых – семидесятых годах, таких как «хлопковая мафия», процветавшая в Узбекистане под предводительством первого секретаря коммунистической партии Узбекистана Рашидова. Защищенный личными отношениями с советским президентом Брежневым, его дочерью Галиной и ее мужем Чурбановым (высоким полицейским чиновником в Москве), Рашидов годами мог править коррумпированной бюрократической империей. Эта группа чиновников подделывала документы о производстве хлопка в республике, переводила огромные средства на личные банковские счета и правила местной партийной организацией практически без контроля Москвы. В этот же период процветали мафии всех сортов во всем советском обществе, главным образом в национальных республиках, но также и в таких городах, как Москва и Ленинград.
Такую систему уже нельзя назвать тоталитарной; но это и не форма авторитаризма вроде диктатур Латинской Америки. Наверное, лучший термин для характеристики Советского Союза и Восточной Европы брежневского периода нашел Вацлав Гавел, назвавший эти режимы «посттоталитарными», указывая, что это уже не кровавые полицейские государства тридцатых – сороковых годов, но живут они под тенью прежней тоталитарной практики[65]. Тоталитаризм не сумел убить в этих обществах демократические идеи, но его наследие мешало обществу перейти к демократии.
Точно так же рухнул тоталитаризм в Китайской Народной Республике и странах Восточной Европы. Централизованный правительственный контроль над китайской экономикой даже в «сталинистский» период КНР никогда не был так тотален, как в Советском Союзе, и около четверти всей экономики не учитывалось в национальном плане. Когда Дэн Сяопин поставил в 1978 году страну на курс экономических реформ, у многих китайцев еще живы были воспоминания о рынках и предпринимательстве пятидесятых годов, так что вряд ли удивительно, что они смогли в следующем десятилетии воспользоваться преимуществами либерализованной экономики. Начало экономических реформ символизировало раннее и явное признание коммунистическими лидерами несостоятельности централизованного планирования.
Тоталитарное государство, допускающее существование обширного частного сектора, по определению больше не является тоталитарным. В Китае в атмосфере относительной свободы, превалировавшей с 1978 года до закручивания гаек в 1989 году, очень быстро возродилось гражданское общество – в виде самодеятельных организаций бизнесменов, предпринимателей, неформальных групп и так далее. Китайские лидеры рассчитали, что им проще обеспечить себе легитимность, взяв на себя роль агентов модернизации и реформирования Китая, а не твердолобых защитников марксистской ортодоксии.