В Ростовском Университете мне как то поручили вести филолсофский кружок по методологическим вопросам физики. Одна из тем – «критика копенгагенской школы», о которорй я тогда впервые услышал. Поэтому я начал с того, постарался добросовестно разобраться в том, что утверждают Бор, Гейзенберг и их ученики. В библиотеке я раздобыл статьи Бора и других крупных физиков, которые приезжали к Бору и дискутировали с ним. Проблема мне казалась очень интересной, по-настоящему научной и я радовался такому партийному поручению. Замечу, что именно с того времени я стал считать Бора одним из величайших мыслителей ХХ века и моим первым настоящим учителем филисофии.
Однако, эти занятия методологическим вопросами физики чуть было не окончились трагически. Кто то кому то рассказал о наших занятиях. Меня вызвали в отдел науки обкома партии и спросили:"Что это Вы там прёте всякую отсебятину. Вместо того, чтобы заниматься творческой работой и изучать рекомендованные материалы – популяризируете Гейзенберга (накануне мы разбирали его статью)? Так можете и положить на стол свой партбилет!" Я был снят с поста руководителя кружка. Правда, каких либо административных последствий эта история, кажется, не имела. Вот мы и избегали любых обсуждений хоть как-то относящихся к политике и, особенно, коментирования происходящего. И даже смерть Сталина никак не обсуждалась. Ну просто никак! Умные пожимали плечами – поживем, увидим. Те, кто поглупее, повторяли написанное в газетах. У меня был тогда лишь один запомнившийся разговор.
В соседнем подъезде моего дома жил известный профессор ихтиолог Пробатов Александр Михаилович. Я пошел как то погулять по улице Пушкина – хорошая тихая улица, с бульваром посредине и неожиданно его встретил. Поздоровались, сели на лавочку – был хороший светлый день. Март в Ростове бывает великолепен! Помолчали. Подумали, как выяснилось – об одном и том же. «Хочется надеется Алесандр Михаилович». «Хочется, Никита Николаевич. Но хуже не будет – некуда. Мера все-таки есть». Вот и весь разговор.
Мое отношение к Сталину было однозначным и выработалось еще в детстве, в семье – ее бедами. Отец их связывал со Сталиным и его стремлением утвердится единовластным, монархоподобным, как он говорил, хозяином страны. Он считал, что революция только и может кончится абсолютным единовластием, а тираном может стать только Сталин – «мерзавец должен быть, в этой ситуации, абсолютным», как он говорил деду. Вот и я воспринимал и Сталина и все происходящее сквозь призму этих разговоров отца и деда. Несмотря на своё крайнее неприятие Сталина как политической персоны, во время войны я готов был кричать как все: за Родину, за Сталина. Но и намека на ту любовь к Сталину, которую я видел в некоторых стихах Симонова, у меня не было. Я его в те годы принимал как неизбежность, даже как историческое благо. Сталин второй раз сохранял Россию как целое.
Здесь я во многом шёл по стопам своего деда. Он ненавидел либералов временного правительства и прощал большевикам многое за то, что они сохранили целостность страны. Большевики придут и уйдут, а Россия останется – любил он говорить. Ни с кем никогда не делясь мыслями, я думал примерно так же и о Сталине. Мне только казалось, что после войны, когда столь неоспоримо было показано единство народа, когда цели – его личные цели «абсолютного повелителя» и победителя фашизма, были вроде бы и достигнутыми, и Сталин должен начать вести себя по другому. Я понимал, что Ягода, Ежов, Берия – всего лишь креатуры ЕГО самого. Я думал, что после окончания войны, такие персонажи перестанут быть ему нужными. Но я тогда не понимал еще, что дело не только в Сталине – он лишь образ и реализация СИСТЕМЫ! Системы, достигшей в его лице «оптимальной» реализации.
И вот постепенно мои иллюзии, вернее надежды начали отступать. Я видел, что сбываются худшие предчувствия – все эти «особняки» ушли в тень лишь временно. Скоро они опять понадобятся. И снова начинается старое. И снова подбираются к нам, к людям, стоящим вне системы и ко мне лично. Вот я и удрал из Москвы, по совету мудрейшего Саши Куликовского! А теперь Сталина уже и нет. Неизбежна некоторая передышка. А потом – история не повторяется, трагедия перерождается в комедию, также как и демократия в хаос – это сказал, кажется, еще Цицерон. Жить будет мерзко, но можно. Менее опасно, во всяком случае. И все же вся эта сволочь однажды оставит Россию, прекратит ее терзать – об этом говорили и дед и отец. Они просто ошиблись во времени – они оказались через-чур оптимистами и им не приходило в голову, что одна сволочь заменит другую.
Но хочется сохранить оптимизм и думать, что следующие будут лучше предыдущих. А если так, то надо работать и работать – все это пойдет на пользу России. Вот так я думал 40 лет тому назад, в мартовские дни 1953-го года!
Я иногда говорил об этом моей покойной жене. Она была медицинской сестрой на фронте и работала в медсанбате на том же Волховском фронте и в ту же памятную весну 42-го, была вероятно где то очень недалеко от меня; вступила там в партию, примерно в тех-же условиях, что и я. Ее медсанбат тоже попадал в окружение. Она с ужасом слушала мои речения, не спорила и только просила, чтобы я об этом ни с кем никогда не разговаривал. Но я ни с кем и не разговаривал на подобные темы. Даже с Иосей Воровичем.
Новая жизнь, новая работа и новые друзья
Вот мы и стали жить в двух наших роскошных комнатах в самом центре Ростова. Но жизнь сначала была очень скудной – денег катастрофически нехватало – я получал оклад ассистента. Думаю, что уровень жизни был примерно таким же как у меня сейчас, то есть как у нормального научного сотрудника, живущего на зарплату в 93-ем году, вне зависимости от степеней и званий. Но разница все же была: тогда я не был академиком, и был на 40 лет моложе.
Но денежные дела нас особенно и не смущали. Самое главное – мы были полны надежд и уверенности в нашем будущем, чего теперь, увы нам всем так не достает. Я старался где мог подработать. На все лето уезжал в горы в качестве инструктора по альпинизму. На этом я тоже кое что зарабатывал, да и семья могла жить со мной в горах, в альпинистском лагере, практически бесплатно. Кроме того материальные дела скоро наладились. Я был утвержден доцентом и моя зарплата увеличилась вдвое, начала работать жена, появились и дополнительные заработки и я довольно скоро вышел, вероятно, на уровень жизни академика до начала перестройки! И смог, наконец, купить костюм и перестать донашивать штаны с голубым кантом.
Я постепенно отходил от шока – дома было хорошо и уютно, несмотря на почти полное отсутствие мебели. В ней ли дело, когда люди были молоды, здоровы и им было по настоящему хорошо вместе. Особенно я любил ростовский сентябрь. Первый учебный месяц, нагрузка еще небольшая и из университета я возвращался рано. А погода в сентябре стоит еще жаркая. Но жара уже не угнетающая, как в ростовском июле или августе. Мы часто ходили на Дон, брали лодку и втроем под вечер плыли немного вверх по реке. Там есть несколько песчанных островков, туда приплывло немного людей, было пусто, особенно в будние дни и мы любили там проводить предвечерние часы. Моя дочурка была очаровательным существом – мы с женой ее звали славнюшечка. Она была, действительно очень занятная девка, топала своими ножками по самому урезу воды и заливисто хохотала.
Ездили компанией на Дон, покупая канистру пива и ведро раков, а гостей угощали черной икрой купленной на базаре у браконьеров. А ими были все рыболовы.
В Ростове мне, северянену недоставало зимы. Но зато весна там бывала ранняя и какая-то захватывающая. Однажды у нас был московский гость, мы сидели долго и уже ночью пошли с женой его провожать в гостинницу. Возвращались обратно по пушкинскому бульвару. Было какое-то весеннее неистовство. Мы шли взявшись за руки по лужам и я сочинял стихи. Остались в памяти лишь несколько строчек, отвечавших тому, что творилось вокруг нас:
Всё ветер рвал и брызгами играя,
Ворвался мокрым тающим теплом.
А ночь дышала, влажная, живая
И трудно было возвратиться в дом.
Через много лет эти строчки, но уже в совсем ином контексте, я повторил снова. Но об этом я расскажу позднее.
Мы вернулись домой и открыли настежь окно. Весна ворвалась и в нашу квартиру. А следующее утро уже было ясным и солнечным. Начиналась настоящая южная весна.
Легко и естественно возникла дружеская компания, связанная общей работой в университете. Мы отправлялись часто всей этой компанией на Дон, где проводили целые воскресные дни, любили ходить друг к другу в гости. Была очень легкая атмосфера общения. Не было ни склок ни пересудов. Ростов нас принял благожелательно и быстро зачислил «в свои». Собирались у нас, благо мебели не было и было много свободного места. Часто бывали и у Пробатовых, особенно, когда он приглашал петь русские песни. Мне однажды слон наступил на ухо – даже в строю запрещали петь, чтобы колонна не сбивалась с шага. А вот слушать, как пел Пробатов я очень любил. У них очень неплохо получалось пение в два голоса с И.И.Воровичем, у которого был тонкий слух несостоявшегося музыканта.