Добавлю к этому еще и пространное, но очень красноречивое свидетельство заместителя начальника Оперативного управления Генерального штаба Красной Армии в то время, генерал-майора А.М. Василевского: "Все стратегические решения высшего военного командования, на которых строился оперативный план, как полагали работники Оперативного управления, были утверждены Советским правительством. Лично я приходил к этой мысли потому, что вместе с другим заместителем Начальника Оперативного управления тов. Анисовым в 1940 г. дважды сопровождал, имея при себе оперативный план вооруженных сил, Заместителя Начальника генштаба тов. Ватутина в Кремль, где этот план должен был докладываться Наркомом Обороны и Начальником Генштаба И.В. Сталину. При этом нам в обоих случаях приходилось по нескольку часов ожидать в приемной указанных лиц с тем, чтобы получить от них обратно переданный им план, за сохранность которого мы отвечали. Никаких пометок в плане или указаний в дальнейшем о каких-либо поправках к нему в результате его рассмотрения мы не получили. Не было на плане и никаких виз, которые говорили бы о том, что план принят или отвергнут, хотя продолжавшиеся работы над ним свидетельствовали о том, что, по-видимому, он получил одобрение"[93]. Из этого отрывка видно, во-первых, насколько узкий круг лиц из военных был посвящен в планы Сталина - только Нарком обороны и Начальник Генштаба, а во-вторых, то, что все указания Сталин давал устно. Не стенографировалось, к примеру, и секретное совещание Сталина с командующими округами, членами военных советов и командующими ВВС западных приграничных округов, которое состоялось 24 мая 1941 г.[94]
Не стенографировались информационные заседания, посредством которых Сталин поддерживал связь с Коминтерном и представителями зарубежных компартий, обеспечивая их информацией и инструкциями в той степени, в которой, по его представлениям, это требовалось международным движением[95]. Многие инструкции передавались устно и в нижестоящие инстанции. Именно таким образом получали инструкции в разное время посетители кабинета Сталина в Кремле[96]. Этих посетителей позволяют установить опубликованные в настоящее время журналы с записями лиц, посещавших его кабинет в 1924 – 1953 гг.[97]. К свидетельствам о неформальных заседаниях у Сталина следует добавить также записанные и таким образом сохраненные для Истории его устные высказывания.
5. Периодическая печать. В контексте данного исследования этот источник является дополнительным свидетельством конспиративности сталинской власти. Одним из основных назначений периодической печати того времени было скрыть правду не только о власти, но и о реальном положении в стране и в мире. Этой цели служили как всеохватывающая цензура, так и особый табуированный язык советской прессы.
В заключение необходимо обратить внимание еще на один важнейший момент. Понятия, которые использовались в официальных документах 1930-х гг. - "коллективизация", "индустриализация", "культурная революция", "демократизация", "спекуляция", а тем более такие специфические понятия того времени, как "приспособленец", "перерожденец", "лишенец", "подкулачник" и другие, по своей сути были псевдопонятиями, и они не дают адекватного понимания происходившего в стране в те годы. Историк, занимающийся изучением сталинской России, оказывается скованным семиотической ситуацией, навязываемой ему официальной документацией, и должен либо идти вслед за документом в освещении событий, либо, помимо общих приемов критики источников, проводить предварительную работу по их интерпретации, а именно, препарировать идеократическую форму документа, пытаясь увидеть за ней реальный смысл событий, о которых сообщает этот документ[98]. Если же историк попадает в плен табуированного языка документов сталинского времени, то он неизбежно начинает воспроизводить события в таком виде, в каком это и предусматривалось официальной идеологией. Вполне серьезно, например, Р. Маннинг пишет о демократизации, которая "оставалась официальным курсом сталинского режима вплоть до осени 1937 г."[99]. Вывод, который делает западный историк, изучая документы 1930-х гг., вполне согласуется с заявлением Сталина на XVIII съезде ВКП(б) о том, что "в области общественно-политического развития страны наиболее важным завоеванием за отчетный период нужно признать...полную демократизацию политической жизни страны..."[100]. Таким образом классически реализуется ситуация, когда "мертвый хватает живого".
Работая с документами сталинского времени, необходимо прежде всего осознать, что свидетельства, которые содержатся в такого рода источниках, еще не являются историческими фактами. Их предстоит воссоздать историку в результате анализа совокупности имеющихся свидетельств. Первое необходимое условие для понимания смысла событий, о которых сообщает исторический источник – это учет исторического контекста. Второе – это проверка документов другими документами или свидетельствами, причем особое значение имеет проверка свидетельствами с противоположной стороны. И третье – это отслеживание всех тех моментов, когда источник «проговаривается»[101]. В советском источниковедении подобный подход пресекался как фальсификация, «распыление в мелочах», «выпячивание второстепенных деталей»[102]. В случае же, когда историк пытается преодолеть навязываемую источником официальную версию события, он обязан фиксировать именно такие моменты, потому что, как уже замечено в литературе, общее источниковедческое правило, согласно которому «наиболее достоверны содержащиеся в документе сведения, противоречащие основному направлению его тенденциозности, а наименее достоверны – совпадающие с ним», прекрасно действует и для текстов ХХ в.[103].
Проблема интерпретации источников сталинского времени неразрывно связана с общей методологией исследования. Воссоздаваемая историческая реальность – это не просто совокупность фактов, извлеченных из источников, т.е. нет прямой зависимости между утверждением, что чем больше фактов мы знаем, тем полнее и глубже наше представление об этой реальности. Никакое множество фактов не может считаться полным, потому что всегда могут обнаружиться дополнительные свидетельства. Именно поэтому эмпирический подход к истории не может дать объяснения исторической реальности, которая задается нам не эмпирически, а трансцендентально. Основу трансцендентального подхода составляет концептуальность, которая строится на фактах, рассматриваемых в культурно-исторических смыслах. Поэтому только трансцендентальное представление может привести к пониманию и объяснению исторических явлений, а следовательно, именно такое представление является исходной методологической основой научного изучения тех или иных общественных явлений. В своей работе автор следовал за М.К. Мамардашвили, который, основываясь на учении И. Канта, понимал под трансцендированием «способность человека трансформироваться, то есть выходить за рамки и границы любой культуры, любой идеологии, любого общества и находить основания своего бытия, которые не зависят от того, что случится во времени с обществом, культурой, идеологией или социальным движением». Основания бытия - это так называемые личностные основания, или нравственность, которая является обобщенной характеристикой существования человеческого феномена как такового. Нравственность неразрывно связана со свободой, которая одновременно является ее условием и ее основанием[104]. Этот вневременной характер бытийной основы человеческого существования имел в виду М.М. Бахтин, когда обращал внимание на односторонность и неверность представления о том, что «для лучшего понимания чужой культуры надо как бы переселиться в нее и, забыв свою, глядеть на мир глазами этой чужой культуры». По мнению Бахтина, «известное вживание в чужую культуру, возможность взглянуть на мир ее глазами, есть необходимый момент в процессе ее понимания; но если бы понимание исчерпывалось одним этим моментом, то оно было бы простым дублированием и не несло бы в себе ничего нового и обогащающего. Великое дело для понимания – это вненаходимость понимающего – во времени, в пространстве, в культуре – по отношению к тому, что он хочет творчески понять». Это и есть трансцендирование, когда человек пытается осмыслить изучаемую историческую реальность, исходя из присущих ему принципов человеческой индивидуальности, нравственности и стремления к свободе. Он ставит ей такие вопросы, какие она сама себе не ставила, и ищет ответы на эти вопросы. И тогда чужая культура, по мнению Бахтина, начинает отвечать нам, открывая перед нами новые свои стороны, новые смысловые глубины[105]. «Чужая культура» в данном контексте – это любой исторический объект для историка, даже если он - часть истории его собственной страны. То же самое историк должен делать и с историческими источниками, работая с которыми и задавая им свои вопросы, пытаться извлечь из них совокупность фактов, а затем, интерпретируя их, дать свое представление об исторической реальности.