Помню семьдесят первый год, чемпионат мира в Лионе, когда мы неудачно прокатали короткую. Я поднялась на трибуну и увидела Анну Ильиничну, она подносила к губам таблетку валидола и смотрела на меня не с укором, а с какой-то острой и нежной тревогой. Меня тогда на нервной почве охватило лихорадочное веселье, а у нее, видно, очень болело сердце, и она старалась понять, что со мной, чем мне помочь...
В Калгари она пришла ко мне в госпиталь, у нее было лицо, как у матери, которая силится не показать ребенку, что ему плохо, что она волнуется за него, а глаза все выдают. Такое лицо могло быть тогда у моей мамы.
Мама не смотрит, когда я катаюсь,-- прямых телетрансляций не смотрит, только в записи, когда результат известен, а иначе ей не по силам. И Анна Ильинична не смотрит на меня -- в Лужниках на эти минуты уходит за кулисы, а за границей я вижу на трибуне только ее шапку: она глядит вниз и что-то рисует, рисует на клочке бумаги...
Она сильный человек, уверенный, и во всем ее облике -- уверенность, надежность и некоторая суровость: она строга я требовательна, умеет создать и рабочую атмосферу, и веселую, радостную, потому что сама открытый, непосредственный, добрый и доброжелательный человек. В последние годы ни одного важного решения я не принимала без ее совета. Так же точно относятся к ней все наши спортсмены и тренеры: мы даже не представляем, что во время главных соревнований рядом с нами может не быть Анны Ильиничны Синилкиной.
...Словом, Федерация нашу пару одобрила, и дальше началось. Началось такое, чего я за всю жизнь не испытывала. У меня было постоянное возбуждение, жажда действовать, и не просто действовать, а словно все время кому-то что-то доказывая. Я в ту пору и в институте училась так регулярно и старательно, как никогда в жизни. И если меня на все хватало, то, должно быть, потому, что ко мне вернулось еще одно забытое ощущение. Мне стало интересно на льду. Мы сразу принялись готовить очень много новых элементов, и то, что начали именно с этого, было мудрым шагом со стороны Станислава Алексеевича: он знал, чем меня увлечь.
Хотя бывали моменты, когда от досады, от бессилия просто хоть головой о бортик бейся.
Некоторых элементов парного катания Саша не знал и не понимал. Прыгать он всегда умел здорово, а шаги ему не давались, дорожки не давались -- это был пробел в его спортивном образовании. Как же он, бедняга, на "серпантине" пыхтел!
И вообще он никогда так не работал: он уставал не столько физически, сколько от психологической нагрузки и от обилия информации: такого количества заданий за одну тренировку раньше ему бы хватило на полгода.
Минут тридцать, бывало, работает и вдруг отключается. Он-то молчит, ему не до разговоров, а взгляд уже непонимающий. Значит, надо его срочно переключать на другое. Скажем, мы тренируем поддержки, и в лутцевой руки делают одно, а в акселевой -- другое, а у него получается и то и се сразу, и ни то ни се, потому что в голове все перепуталось. Значит, над поддержками биться сегодня уже бессмысленно, надо переходить, например, к вращениям.
Единственное, что я поняла сразу: резкость на него не действует. Для меня, наоборот, она как допинг -- подхлестывает, убыстряет действия. Уланова надо было дернуть за руку, это служило раздражителем. А этого парня если за руку дернешь, он сам так в ответ дернет -- ого1
С ним один метод требовался -- спокойствие. Самое трудное -- торопить его. Он привык равномерно действовать, как все северяне. Я, помню, без конца твердила: "Саша, давай, Саша, быстрей, Саша, Саша, Саша",--и говорить все это надо было только спокойно.
Прежде мне не приходилось так много и часто думать на тренировке о партнере: я думала о себе, себя побуждала работать, а тренер -- нас обоих. Но чтобы размышлять постоянно о другом, искать к нему подход -- такого у меня не было.
Станислав Алексеевич много знает, но не всегда умеет объяснить. У него уйма подводящих упражнений, но при этом надо, чтобы человек понимал их логику, как понимали мы с Лешей, потому что были к этому привычны. А Саша смотрит и не понимает, и вот уже Жук кипит... Тогда я берусь: "Саша, это надо вот так, это вот так". Без конца. И по возможности мягко. Причем, мне тоже тяжело разговаривать мягко, я взрываюсь иной раз почище, чем Станислав Алексеевич. Но я терплю: "Саша, это вот так, это вот так..."
И вдруг через какое-то время на Сашином лице появляется выражение человека, который только что совершил открытие:
"Ира, оказывается, это надо так, а это -- вот так". "А я тебе что говорила!"
И то, что до него наконец дошло, не просто дошло, а он ощутил это как собственную находку и, значит, почувствовал умом и мышцами, наполняет тебя такой радостью, которая вознаграждает, наверное, за все тяготы и неприятности.
Кажется, я тогда впервые поняла, в чем самая большая, самая главная награда воспитателя.
Я тогда поняла, что, поскольку я опытнее в спорте и лидер в паре, на мне лежит ответственность за Сашу. И не только на льду. Ведь Саша далеко от дома, от матери, живет в пансионате, Москву толком не знает.
Если так, значит, надо чаще бывать с ним: вместе проводить, например, выходные, ходить в театры...
Как стало ясно позже, это нас и сблизило.
С. ТОКАРЕВ: Накануне выходного дня девочка Лена спела нам известную песенку, слова которой были приспособлены к конкретным обстоятельствам ее товарищами по спортшколе: "Фигуристам, видно, все же выходные нужны тоже... С тренировкой, с тренировкой -- это что за выходной?"
На выходной мы уезжали в Ворошиловград. Мы были бодры и оживлены в предвкушении увеселительной прогулки. Саша, который оставался в Северодонецке ждать звонка от мамы и поэтому решил заодно потренироваться, чувствовал на себе наши взгляды, исполненные уважения и соболезнования. Он бодрился и уверял нас, что отдохнет в одиночестве, но все-таки немножко завидовал нам.
Впрочем, кто из партнеров выгадал, а кто прогадал в выходной, судите сами.
Дорога заняла два часа.
В Ворошиловграде Роднина была сперва в гостях на кондитерской фабрике. В белой косыночке и белом халате (приблизительно на два размера больше, ибо такого маленького, какой нужен ей, в кладовке не нашлось) она добросовестно ходила по цехам, ведомая местным начальством, которое без передышки угощало ее теплыми. прямо с конвейера сластями.
Потом она выступала перед коллективом фабрики...
Потом специально в связи с ее появлением была устроена дегустация новых изделий предприятия. Изделия таяли в пальцах, тек шоколад, жара стояла, а хозяева все угощали, все потчевали и спрашивали: "Ну как? А что вам больше нравится? А может, вы что-нибудь посоветуете?"
...Если не ошибаюсь всю следующую неделю Ира не ела за обедом второго и вовсе не ужинала.
После был еще визит -- в пединститут. В зале, рассчитанном на полторы тысячи человек, уместились все три. Вдобавок сломился микрофон...
В финале встречи толпа крепконогих и крепкоруких будущих учительниц рванулась на сцену за автографами, и Роднина исчезла, утонула в ситцевом, шелковом и крепдешиновом водовороте. Она бы до вечера не выбралась -- она стесняется отказывать в автографах. На счастье, нашелся энергичный профессор -- вытащил бедняжку.
Когда Зайцев узнал о нашем отдыхе, он очень смеялся.
Он посерьезнел только тогда, когда получил присланный ему лично в подарок с кондитерской фабрики торт.
Х
После месяца такой работы произошел тот разговор со Станиславом Алексеевичем -- в машине за мостом окружной железной дороги,-- когда он мне сказал, что больше тренировать нас не хочет.
Я растерялась. Но я бы еще больше растерялась, будь я прежней Родниной. Если бы не прошло этого месяца с Зайцевым, в течение которого мне пришлось много думать о другом человеке, о своих поступках, связанных именно с ним. Я уже знала, что если человек чего-то не хочет, уговоры не помогают, и прежде бы я не ответила так, как ответила Жуку: "Не хотите, не надо". Я спросила только, чем вызвано его решение.
-- Ну, Ириша, смотри сама: сделаю я вашу пару, а что будут люди говорить? Что это Роднина. Не Жук, а Роднина. А сделаю я, допустим, Горшкову и Шеваловского, и будут говорить, что это Жук.
Я спросила, как же так: ведь все прекрасно знают, что Роднина-- это Жук, и вообще в том ли смысл и цель дела, кто что скажет...
Ничем, по существу, не кончился этот странный разговор, и мы уехали в отпуск.
Я много думала о смысле происшедшего. Каждая фраза Станислава Алексеевича, как я знала, многозначна, словно многослойна, она преследует несколько целей, но какая была главной тогда? Могу только догадываться. Хотел ли Жук подхлестнуть нас, чтобы мы больше работали в отпуске? Или прошедший месяц не убедил его в том, что Зайцев -- подходящий партнер? Или во мне он разуверился -- решил, что до будущей Олимпиады меня не хватит и надо искать какой-то другой вариант? Или, создав на льду спортивный образ Родниной, он не видел развития этого образа, опасался самоповторения: может быть, это он и имел в виду, говоря о Горшковой и Шеваловском -- желание отойти от штампа?..