гражданами Латвии), а в Эстонии без гражданства оставалось 100 тыс. человек (около 150 тыс. представителей данной категории населения имели гражданство). Эта проблема, как и несколько других, привлекала внимание различных активистов, охотно эксплуатирующих разногласия в обществе; обсуждение подобных вопросов, каким бы рациональным ни выглядело вначале, неизменно переходило на глубокий эмоциональный уровень, что логично вытекало из весьма различного отношения к последним пятидесяти годам истории Прибалтики. Многие этнические русские чувствовали себя дискриминированными из-за чрезмерно, по их мнению, жестких законов о гражданстве; эстонская и латвийская стороны, напротив, считали, что вынуждены модифицировать натурализационную политику исключительно ради того, чтобы улучшить имидж своих стран в глазах Европы. В этих обсуждениях постоянно звучали такие обвинения, как «этнократ» и «оккупант», а европейские комментаторы периодически вмешивались, характеризуя ситуацию как «тревожную».
Опросы общественного мнения показывали, что события Второй мировой войны и последующих десятилетий советской власти также очень по-разному воспринимались латышами и эстонцами — с одной стороны, и русскоговорящим населением — с другой. Существующие противоречия периодически подпитывались заявлениями российских политиков о том, что Россия должна «защищать» своих соотечественников, где бы они ни жили. Эксперты по вопросам гражданства не могли предложить простых решений данной дилеммы: «нормальные» государства не должны иметь на своей территории значительного количества населения «без гражданства», но при этом государства имеют право сами определять условия получения гражданства. Хотя никакого решения не было предложено, оставалась возможность, что с течением времени проблема решится сама собой. В обеих странах происходили микропроцессы, снижающие эмоциональный накал восприятия острых вопросов. Многие русскоговорящие родители не возражали, чтобы их дети обучались в школах на эстонском или латышском; необходимость изучения государственного языка уже не воспринималась как нечто нежелательное. Спустя пятнадцать лет после обретения независимости большинство русскоговорящего населения, чья работа требовала общения с людьми, по-видимому, научилась, как минимум, понимать государственный язык и обмениваться на нем необходимой информацией. Относительно большое количество межнациональных браков (особенно в Латвии) способствовали формированию родственных связей между латышами, эстонцами и русскими. Для тех представителей старшего и среднего поколения, кто не захотел учить государственный язык из принципа или по сохранившейся от прошлого привычке считать русский язык «главнее» латышского или эстонского, отсутствие гражданства, хоть и продолжало быть раздражающим фактором, не помешало экономическому выживанию. Например, в Латвии стала популярной броская фраза-преувеличение: «Латышам принадлежит политическая система, а русским — экономика». Участие этнических русских граждан в политической жизни привело к тому, что на каждых парламентских выборах значительную под держку получали партии, защищающие русскоговорящее население. Такие партии никогда не приглашались в коалиционные правительства, но и не оттеснялись на задний план; латыши, руководящие такими партиями, и этнические русские, выучившие государственный язык, вполне преуспели в том, чтобы сделать такие партии политически жизнеспособной альтернативой для избирателей [34].
Проблема интеграции этнических меньшинств продолжала серьезно рассматриваться правительствами двух балтийских государств: в 2000 г. Эстония начала программу «Интеграция в эстонское общество, 2000–2007» и продлила срок ее действия в 2008 г. [35]; Латвия в 2004 г. создала в Министерстве иностранных дел отдельное подразделение социальной интеграции. При этом предполагалось, что проблема не только в социальной интеграции; необходимо было поощрять экономические, образовательные и социальные процессы, которые бы разрушали географически замкнутые анклавы русскоговорящего населения (в Эстонии — в Таллине и на северо-востоке Нарвского района; в Латвии — в Риге, других крупных городах, в Латгалии). В Латвии серьезно обсуждался вопрос, следует ли предоставить негражданам право голоса на местных (городских и окружных) выборах [36].
К 2001 г. три республики Балтии, как и другие посткоммунистические государства Восточной Европы, были успешно интегрированы в большинство значительных европейских международных организаций, и население этих стран уже могло в полной мере чувствовать себя европейцами. Активно продолжалась «интернационализация» географического и культурного пространства побережья. «Самореклама» правительств государств Балтии в европейской прессе способствовала росту туризма, и из Таллина, Риги и Вильнюса предлагались полеты в другие европейские города по крайне низким ценам, как и полеты на восток, в города Российской Федерации. Для людей со средствами стали обычными отпуска в Европе, а одним из самых развивающихся секторов экономики стал туристический бизнес. Средства массовой информации трех стран Балтии уделяли зарубежным новостям столько же внимания, сколько и внутренним, укрепляя в читателях и слушателях ощущение принадлежности к более широкому миру. Восприятие «западной» популярной культуры и подражание ей стали стремительно развивающейся тенденцией, в результате чего быстро исчезла разница между эстонским, литовским и латвийским вариантами поп-культуры и популярной культурой «остального мира». Государственные и частные предприятия и учреждения — от министерств и академий наук до небольших частных фирм — обозначали свое присутствие в интернет-пространстве, что делало информацию о них доступной по всему миру. Растущая популярность блоггерства также способствовала тому, что все точки зрения стали равными. Однако появление этого нового «компьютерного мира» означало и определенный разрыв поколений между теми, кто мог позволить себе стать его частью и чувствовать себя свободно в его многоязычной, интернациональной, мультикультурной, быстро меняющейся реальности, и теми, для кого эта территория была чуждой. Национальная идентичность переосмыслялась заново, на этот раз не из-за захватнически настроенных соседних государств, но из-за обезличенной культуры, и в данной ситуации идентифицировать «врага» было намного труднее.
Интернационализация популярной культуры и членство в международных организациях, способствующие росту стандартизации и гомогенизации, а также значительное влияние так называемой информационной революции продолжали вызывать во всех трех государствах Балтии дискуссии среди интеллигенции о национальной уникальности. Возможно ли для небольших стран сохранить свой узнаваемый облик в мире, где глобализация обеспечивает повсеместное свободное проникновение всех и всего: людей, информации, товаров — сквозь национальные границы, и, судя по всему, в будущем эти границы станут не очень актуальны? Насколько вероятно, что старая привычка «внешнего мира» говорить о трех государствах как о некой единой Балтии окажется непреднамеренным предсказанием будущего этого региона? Национальный суверенитет, обретенный после 1991 г., вновь дал эстонцам, латышам и литовцам шанс трансформировать культурный протекционизм, столь актуальный для их национальной идентичности на протяжении столетия, в четкие правила. Законы о языке и другие обозначения принадлежности, четкое отделение этнической принадлежности от «политической национальности» и сомнения по поводу наступающего мультикультурализма показывают, что желание сохранить национальную уникальность остается актуальным, — и хотелось бы, чтобы самобытность отражалась в глазах посторонних наблюдателей. Ее культивирование во многом обусловлено исторически, и оно сейчас проявляется в самых разных сферах. Холм Крестов в Литве, например, является примером мистической католической религиозности, незнакомой Эстонии и Латвии с их лютеранскими традициями. Культурная ориентация Эстонии на Скандинавию и Финляндию, а Литвы — на Польшу не имеют эквивалента в Латвии. Выделение Риги как европейской столицы с многовековой историей стало составной частью национального имиджа Латвии — но