Первый возобновил теорию Ф.Г. Штрубе де Пирмонт, «умершую» от возражений Карамзина, второй несколько раз перемещал руссов то в Родслаген, то в Ютландию, то в Ольденбург, а третий все отмалчивается и не говорит, где, как он считает, находилась родина варяжской руси. Но пока «немецкая историческая школа» смотрит на Север и говорит, что «будто бы норманны вложили дух жизни в огромный, глухой и неведомый русский мир», М.Т. Каченовский оставил «это бесплодное для русской истории направление» и обратил внимание на Южную Балтику, видя в ваграх, обитавших в Вагрии, варягов (указав при этом на одно из наименований жителей острова Рюген - Rusi), что сулит русской истории глубокое разрешение «вопроса: откуда Русь? Когда и какие государственные стихии принесены ею для русской истории». А в отношении распространенного в то время аргумента, овеянного авторитетом Шлецера, Морошкин заметил: «Варяги-русь пришли из-за моря; следовательно, они пришли из Скандинавии. Вот силлогизм шлецериан!»[211].
В том же 1842 г. С.АБурачек, критикуя первый том «Истории русского народа» Н.А.Полевого, указывал, что в фундаменте этого сочинения лежат мнения разных исторических школ: скептиков, Шеллинга, Тьери и т. д. («с миру по нитке и - вышла эклектическая система») и что «из этой эклектической мешанины необходимо вышел непрерывный ряд ошибок, заблуждений и противоречий самому себе». Рецензент подчеркивает, что Полевой «поверил на слово заморским толкователям», что русский народ появился только в середине IX в. и что если бы он взял на себя труд исследовать спорные места, то не основывался бы на «ложной ипотезе о скандинавстве руссов»» и из истории русского народа не сделал бы «скандинавскую сагу», что он «смелой кистью сочиняет» историю древней Скандинавии «и на этом сочинении основывает свою Историю Р. Н.».
Касаясь слов Полевого, что «скандинавские князья срубили много городов, и всем им дали славянские имена», Бурачек с оправданной иронией сказал: «Чудаки эти скандинавы!». Также совершенно правомерно он отметил, что скандинавы не могли поклоняться славянским божествам: «...Они клялись бы Одином, Тором, а не Перуном», божеством балтийских и восточных славян, и что византийцы до Рюрика называли Черное море «Русским морем». Параллельно с тем Бурачек дает оценки некоторым историкам: не довольно образованный Манкиев, Эмин, но трудолюбивый Татищев, что Миллер оказал значительные услуги русской истории собиранием материала, что Карамзин, «увлеченный Шлецером, не слишком выгодно отзывался о Татищеве», хотя тот пользовался многими источниками, впоследствии утраченными, что «доказательством исторического здравомыслия Ломоносова служит то, что он один, без всяких пособий восстал против скандинавщины, ныне совершено обличенной»[212].
В 1842 г. в рецензии некоего А. К. на «Историко-критические исследования о руссах и славянах» Морошкина, изложенной в форме письма к М.П. Погодину, отмечалось, что данный труд, разрушающий «систему скандинаволюбителей», был несправедливо подвергнут им «порицанию и насмешкам» (речь идет об отзыве историка, напечатанном в журнале «Москвитянин» за 1841 г.). Хотя Погодину, что вообще-то не без резона было замечено рецензентом, «как профессору русской истории... надобно или ученым образом опровергнуть или же принять систему Морошкина, который глубоко взглянул на сей предмет». Обильно цитируя книгу и предисловие к ней Савельева-Ростиславича, автор констатировал, что, во-первых, последний «резкими чертами» представил «заблуждения системы мнимого скандинавства Руси», во-вторых, Морошкин доказал, обращаясь к документам и топонимике, наличие в пределах Восточной и Западной Европы нескольких Русий и обосновал нахождение славянской варяжской Руси на Южной Балтике (в Вагрии и землях лютичей). В завершении разговора им было подчеркнуто, что данную монографию - «добросовестный труд, - разумеется, не изъятый от недостатков, как все человеческое, - не стыдятся унижать, умалчивая о достоинствах и придираясь к опечаткам или не точным выражениям»[213].
В 1843 г. Н. А. Иванов, не отрицая за Г. 3. Байером «ни глубоких его познаний, ни поразительного остроумия, ни светлого взгляда, ни счастливого соображения, ни искусства выводить заключения из самых дробных исследований» и соглашаясь с мнением, что в его статье «О варягах» «содержится обильный запас открытий, весьма удачных замечаний и правдоподобных домыслов», с сожалением резюмировал следующее. Во-первых, критика Байера привела «к отчуждению от национальных интересов, еще более от духовного общения с соплеменниками», поселило «в наших умах робкого недоверия к собственным силам и убеждения в неизбежности постороннего руководительства», в связи с чем «замедлило развитие в нас самостоятельных идей о нашем прошедшем... идей, которых нельзя приобрести заимствованиями и которые делаются лишь несомненным упованием на свое сердце, на свою мысль, на свое нравственное призвание», и, во-вторых, что «мы слишком неосмотрительно положились на непогрешимость» направления, которому следовал Байер касательно нашей истории, «неуместно поторопились отречься от самостоятельного воззрения на русскую старину, чрезвычайно резко обнаружили нашу наклонность к безотчетному подражанию».
Отмечая, что немецкий ученый бродил «ощупью по русским летописям» («затруднялся различить Временник от Степенной книги... нисколько не был в состоянии определить ни древности, ни подлинности источников») и зависел «от бестолковых переводчиков», Иванов напомнил, что его заслуженно упрекал Татищев за пренебрежение летописями, за грубые погрешности, причинами которых были незнание русского языка и одностороннее, ошибочное понятие «о русской старине». А после слов, что «доселе некоторые из нас вполне уверены, что вопросу о норманнах принадлежит неотъемлемое преимущество перед прочими задачами отечественной истории», с горечью воскликнул: «Сколько свежих сил, сколько времени и усердия, сколько постоянства и ревности истрачено нами!.. А где плоды, коих ценность равнялась бы нашим пожертвованиям!..». Одновременно с тем им было замечено, что «напрасно толкуют, будто краеугольный камень для критических изысканий относительно отечественной истории положил Байер», т. к. его работы «покоились в забвении до Шлецера, громко провозгласившего о высоком достоинстве, коего в них весьма многие дотоле и не подозревали».
Проанализировав претензии Шлецера к Татищеву, Иванов заметил, что он, «слишком торопливый в своих критических отзывах на счет наших писателей, назвал Татищева истым русским Длугошем, т. е., по собственному его толкованию, бесстыдным вралем, обманщиком, сказочником». Шлецер, добавлял автор, этот «неумолимый судья чужих ошибок», страдая «закоренелым недугом пристрастия, не всегда помнил о своей задушевной kleine Kritik, довольно часто порицал наугад, порою - умышленно приводил ложные цитаты. Это давно уже доказано, и только безотчетное предубеждение доселе упорно отвергает явные улики», и что «как скороспелы, как смелы» его приговоры, «доселе повторяющиеся» в литературе. Говоря, что суждения Шлецера о Татищеве - это «вопиющая неправда», Иванов конкретными примерами подтверждает данный факт, одновременно указывая, что в «Несторе» он беспрестанно противоречит себе, что он скорее затмевает, чем проясняет спорный вопрос о начале, характере и развитии летописания, что как неверен его взгляд на древнейший быт славян до Рюрика и на начало русской истории с призвания варягов, что уже Эверс и Лелевель указали на ложные представления Шлецера о прошлом восточных славян.
Ведя речь о Миллере, заключил, что он, несмотря на ошибки при издании ПВЛ, достиг главнейшей цели, которую предназначил себе, а его статью за 1755 г., в которой впервые прозвучала мысль о публикации летописей, назвал «замечательной». При этом заметив, что Миллер заимствовал сведения о летописях именно у Татищева, который, «невзирая на ограниченные способы, не устрашась никаких препон, не смущаясь ничьими подозрениями», «совершил подвиг, на который не отважился никто из его сверстников». Так, он первым рассказал о Несторе, о том, что у него были предшественники, а также продолжатели, которые редактировали его труд. В целом, как подытоживал историк, направление, которому следовал Татищев, «существеннее и важнее, нежели разрывчатые, побочные изыскания Байера», и что Шлецер, «обладавший огромным запасом разнообразных сведений», очень много повторяет из Татищева («пишет указкой Татищева!», при этом «расточительно наделяя его упреками»), в том числе и его ошибки. В отношении же его нелестного мнения о Ломоносове Иванов сказал, что оно представляет собой поверхностное рассуждение о ходе русской историографии[214].
В 1844 г. Г.Ф.Головачев в статье, опубликованной в «Отечественных записках» и посвященной жизни и творчеству Шлецера, именует его «великим деятелем», «истинным, добросовестным ученым». При этом уверяя, что до него «никто еще не осветил лучом критики источников нашей истории; что, кроме Байера, Миллера и Татищева, никто не предшествовал ему на этом пути, и вы изумитесь колоссальному подвигу ученого немца» во имя русской истории (по его словам, он «сознал себя историком» в России и что «пребывание в России имело благодетельное действие на его дарование»). Шлецер, подводит черту Головачев, также внеся значительный вклад в изучение всеобщей истории, мог во многом ошибаться, на многое смотрел слишком односторонне, но он «подвинул современников своих к деятельности, положил печать своего ума на современную ему Германию, - для нас соответственно, для нашей истории совершил великий труд, перед которым кажутся ничтожными труды многих из его последователей»[215].