После неудачной, месяц тянувшейся осады Борисова гетман решил идти к Могилеву и отнять город у воеводы Юрия Долгорукого, закрыв дороги на Смоленск. Войско стронулось и потекло к днепровским берегам несколькими ручьями среди зараставших мелколесьем полей. Запустела Мстиславская земля, тягостно было глядеть десятками верст на полное обнищание. Ни коровы на лугу, ни человека в поле, ни псины за изгородью. Да и деревень осталось через десять две, в остальных или печи стоят в черном круге кострища, или заняты крысами оплесневевшие хаты с голой стрехой — сняли солому с вымерших домов живые люди в недородный год. И нигде не стукнет топор о звонкое дерево — некому строиться и ни к чему — завидит свежий сруб зоркое око и у кого не проснется охота проверить новостройку на прочность, а у хозяина вырвать припасенный мешок ржи — был бы нищ, не тянуло бы обновляться, так что — давай, пока жив! Даже удивление шевелилось в душе, когда после четырех мертвых деревень проходили пятую с дымами и приметным движением в дворах — живуч народ, не всех еще вырезали, и сидят недорезки на месте, не бегут в лес, думают переждать лихое время. Может, и удастся некоторым. Удивляло, что и сам Мстиславль сохранился на этой выкошенной земле… Впрочем, и на кладбище нужна живая часовня.
В конце августа взяли Мстиславль, затем после недельной осады вернули Кричев. Но после этих успехов удача опять отступила к московскому князю. Он вышел из Могилева за тридцать верст к деревне Господы и выдержал трехдневную битву, не отступив. Через неделю удалось разбить его конницу, но это ничего не изменило — город оставался у Долгорукого. Полки рассыпались по дорогам, перенимая смоленские обозы с порохом и харчами, да что с того? Мог и полгода просидеть князь в сильной крепости. Единственно удалась Кмитичу битва под Шкловом с князем Петром Долгоруким. Кмитич победил, но тут же пришлось отступить навстречу Хованскому, который шел с Полотчины с новособранным войском. У князя Хованского было за двенадцать тысяч солдат, чуть меньше привели Сапега и Чарнецкий.
В последний день октября, когда холодный ветер гонял ненужное желтолистье, тысячи эти столкнулись на бугристых полях у деревни Плисы. Все пошло обычным боевым чередом. С одной стороны застыл на гнедом коне, взъехав на возвышение, князь Хованский в подбитой мехом епанче поверх доспехов, с другой, через версту тихого еще поля, — гетман Сапега в темно-красном кунтуше и плоской, соболиного меха магерке с пером, приколотым золотой брошью. Оба с задумчивым холодным прищуром разглядывали противные войска, местность, редко покрытую низкими кустами, черную голоту осиновой рощи, лохматое, серое небо с тусклым в мелкой, кривой дыре среди туч солнечным пятном, похожим на сатанинский глаз, извилистый ручей, в котором вскоре захлебнутся назначенные жертвы, игру с ветром тяжелых знамен — и тянули последний миг многих жизней, стараясь прозреть в непонятных знаках тусклого дня необходимую точность своих губительных приказов. Прозрели или показалось, что прозрели, — и взметнулись вверх гетманская булава и княжеская сабля, послушно вырвались вперед полковники обеих сторон, крича вороньими голосами: "С богом! Бей!", и пошли тяжелой ходой сталкивать один одного в смертную расщелину литвины и московиты.
И зачем? Для того ли вынашивала их мать, и ангельским колокольцем звенел в колыске их невинный, радостный смех, и отдавались им последние часто крохи, чтобы, войдя в полную силу, лечь на сыром неведомом поле с проломленными черепами, перебитыми ключицами, испив смертной воды в безымянном мутном ручье? Ради чего? За чье счастье? Ради перемены одного помещика другим? Царя — королем? Короля — царем? Зачем — кто им ответит? Длинная сеть зацепок привела их на это поле… Может, и ради этого. Чтобы что-то на один день замедлить или наоборот ускорить на один день. Никто не знает — зачем? Кто объяснит им, зачем мчит за тысячу верст к московским межам или на львовские пригороды крымчак с арканом? Зачем шведу Вавельский замок? А турку — венгерские долины, персу — сакли в грузинских горах. Что срывает их с места и перекатывает через рубежи на свою или чужую погибель? Бедность? Голод? Безумие? Божий указ? Или в этом кровью пропитанном веке движет ими звериный закон — жажда могущества, стадной державной силы, от которой соседи чувствуют в себе заячью почтительность? А уж в краснотканые ризы облачит эту жажду изощренная в убедительности ложного слова святая церковь. Она всегда знает, где истинное, где нет. Где ее — то истинное, где чужое — то ересь! И строится в полки единичная человеческая малость, и выполняет какое-то непонятное ей дело, от которого ровно ничего ей не обломится, кроме пули в лоб; разве что в лучшем случае вернется на исходное место в родной дом в говорящем состоянии… А уж многие тысячи не вернутся. Уже лежат они, готовые к верховному разбору на грешных и праведных. И что им с того, кому удача — Хованскому или Сапеге? Все переменчиво, как осенний ветер. Долгорукому под Могилевом улыбнулась, Хованскому под Плисами — нет. Через два часа боя князь понял это и стал отводить остатки полков.
Юрий в это время стоял на коленях возле отца, сваленного в рубке боковым сабельным ударом. Оправдалось справедливое сыновье опасение, ненадолго ушел пан Адам от тягучей дымовской скуки; хорошо еще, что не насмерть приласкала его чья-то удачливая сабля. Того же дня и отправился он из войска с обозом раненых для долгого домашнего лечения, а Юрий почувствовал чуть ли не радость, что разлучился отец с многословным Стасем.
Расстались Юрий и отец в последний день октября, а вновь свиделись через год в последний день ноября — так что даже через тринадцать месяцев. К месту сказать, число несчастливое — что и подтвердилось. Тут, по знанию их будущего, можно заметить, что зря радовались Юрий и отец неопасной глубине рубленой раны. Конечно, не мог горевать Юрий, что отца не насмерть уходила вражья рука; тем более пан Адам не мог печалиться, что не убит. Не знаем мы судьбы, и оттого судим о грядущем по прошлому. Но и пострашнее смерти есть муки. Положим, вот прояснение в уме, совершенно нежеланное, и прямо на глазах перечеркнет прошлую жизнь собственная рука — потому что глядеть противно. И как это принять? И тогда жаль, ох, как жаль, что не погиб раньше этого приговора в светлой слепоте своих заблуждений… Ей-богу, было бы лучше, если бы посильнее потянул московит и выпустил душу пана Адама на вечный покой. Не стоил год жизни последовавших ударов.
За этот год Юрий не однажды проходил по меже Игуменского повета в доступной близости к родному двору. Но прискакать хотя бы с дневным навещением не хватило у него духу. Хоть и Еленка его ждала. Четыре письма переслал он ей за это время, первое — с отцом из-под Плис. И в каждом письме благодарил он панну Еленку за память, и уверял, что ждет встречи, и обещал примчаться хоть на часок, чтобы взглянуть в заботливые голубые глаза, которые его среди опасностей оберегают, как ангел-хранитель, но не ехал. Он говорил себе, что уважительная значительность военных дел проносит его мимо Еленки и отца. Но ложью, ложью была пропитана эта отговорка, и сам пан Юрий знал сколько в ней лжи. Страшно ему казалось увидеть тот лес, просеку, несчастье осиротевшей придурковатой девки, и, все возможно, поведет его вдруг отец к материнской могиле, а заодно и к Эвкиному незаросшему еще бугорку. Уж нет, не ко времени сие испытание — других забот много, война идет…
После разгрома Хованского полк вновь направился в Могилевское воеводство. Первого февраля в Могилеве восстала городская шляхта и вместе с мещанами вырубили московский гарнизон, а заодно и всех противников сдачи города. Сильная крепость на Днепре выпала из царского владения, и эта потеря потянула за собой новые. Отсюда полк уже в дивизии Паца ходил брать Вильно, но московский воевода, потеряв город после долгого, на весь день, боя, затворился в Нижнем замке; здесь его и оставили, решив не тратить людей на осаду, и пошли к Гродно. В конце марта царский отряд в Гродно, не имея сил обороняться, сдал город. Отсюда опять вернулись к Борисову и опять напрасно провели в осаде два месяца, а осенью двинулись на Полотчину и Витебск, и ровно через год после Плисовского поля Хованский и Сапега сошлись неподалеку от Глубокого у деревни Кушликовы горы.
Немного каждый привел войск на эту битву — тысяч по восемь, но и князь, и гетман понимали важность победы для перелома затянувшейся войны. Победа Хованского означала бы заключение необходимого царю Алексею Михайловичу мира, хотя бы перемирия. За последние три года царь провел в России три набора людей в войско и поставил в полки восемьдесят тысяч солдат. Все возможности были исчерпаны, поскольку перед тем ходил по русской земле мор, бунтовали города, неисчислимы стали крестьянские побеги, опустела казна. Победа Сапеги обрекала на сдачу царские гарнизоны, затворившиеся в городах, — невозможно же долго держаться без подкрепления на голодном пайке. С таким пониманием цели князь Хованский и гетман Сапега столкнули войска. Едва ли они предполагали, что эта битва под Кушликами станет последней большой битвой войны, но уж, верно, суждено было Кушликовым горам положить предел обоюдному истреблению людей в многотысячных сражениях. Как-то сложилось у Хованского с Сапегой так, что, раз изменив князю, фортуна не хотела к нему возвращаться; на войне такая измена приводит к поражению… Вот дрогнули стрелецкие полки на левом крыле, их смяли, и уже ничто, ничто — ни команды, ни вырубка трусов, ни личная храбрость князя, пошедшего в бой, — не может остановить начавшийся разгром. Войско чувствует, что не пришло к нему счастье, и начинают пятиться, а потом и бежать малодушные, а на храбрецов обваливается лавина тяжелой конницы, а беглецам садятся на плечи легкие хоругви — и уж вот на несколько верст мелькают сабли, падают люди, нехотя всасывает кровь осенняя засыпающая земля… Крепкий конь уносит неудачливого князя от позора и бедствий пленения, и еще малый отряд отрывается от погони, но войско… было войско — и нет его, заканчивают с ним счеты победители, оно еще бьется отдельными очагами, но гасят их клинки полковника Матулевича, а там новогрудской хоругви, а там — кобринской, а рядом — пылкие гусарские сабли. И уже ведут повязанных офицеров и сгоняют в толпу простых воинов… Тяжек будет их плен; долго им ждать, пока разменяют один за одного полоны, а до того дня надо как-то дожить, и кладется на лица печать обреченности… Эх, горы Кушликовы, еще один скорбный день, еще одна братская могила!