Юрий дочитывал письмо с ослеплением обреченного. В глазах разламывались радужные круги, вся жизнь крошилась в черные груды. Да, рос его грех, горел, падал роковой ошибкой на близких. И они следом за Эвкой становились его нечаянными жертвами. Немало их уже стало… Потекли к нему с черных строк письма в душу отцовское страдание и палаческая вина, а вместе с ними закапала, скатываясь с папоротниковых листьев, Эвкина кровь, и четыре тени закачались на скрипучих стволах под ночным ветром, закрывая пути с заклятого перекрестка… Тяжелела опрокинутая пирамида, похлопывала по ней с довольным видом каменщика черная тварь…
Товарищи звали Юрия выпить, он отказался и лег и под шум пьяной беседы провалился на старую просеку. Опять прошагал он по влажной стежке на солнечную поляну, здесь уже поджидала его Эвка и стала пугать, он не боялся, как не боятся угроз сестры, зная, что обиду можно легко снять лаской.
— Что мне, то и пану, — говорила Эвка.
— А что тебе? — спрашивал он.
— Что пан сделает, — отвечала она.
— То же самое? — спрашивал он.
— Точь-в-точь! — отвечала она.
Тогда он придвинулся и поцеловал Эвку в уголок губ. Она отпрянула.
— Ну что ж ты, — улыбнулся Юрий, — теперь мне то же самое.
— Нельзя, пан Юрий, — сказала Эвка. — Если поцелую — умрешь. Я покойница… Беги, пан Юрий…
Но его оплело папоротником, а с четырех сторон двигались к нему лотры. Он схватился за саблю — сабля исчезла… "Что нам, то и тебе!" — шептали лотры неподвижными губами. Папоротник расплелся, но оказались связаны руки. Ужас пронизал пана Юрия. Шею ему обвила веревка, он поглядел вверх веревка тянулась к небу, там высоко в поднебесье терялся ее конец… "Эвка!" — закричал Юрий о помощи и, вдруг поднятый на высоту, увидел ее она спала в черном квадрате посреди зелени, и горсть малины раскатывалась по белизне рубахи… Он оказался в душной густой темноте. Вокруг что-то хрипело, булькало, посвистывало. "Смерть!" — понял он, но сразу же понял, что проснулся, а все эти непонятные звуки — дыхание спящих товарищей.
Он лежал, вглядываясь в остатки сна, — они расплывались туманными клочьями, обнажая тоскливую пустоту жизни. Какое-то требовалось решение, чтобы уйти с этой обреченной пустоши. Какое? Куда уйти? Как развеять эти наползающие в скованности сна видения? Пан Юрий пролежал до рассвета под грузом безответных вопросов, и никакое решение к нему не пришло. Но выйдя во двор, вдохнув внезапной свежести, плеснув в лицо из колодезного ведра жменю колючей воды, оглядевшись в ясности июньского утра, промытого легким ночным дождем, Юрий взбодрился и решение таки принял. Махнув рукой, он сказал себе: "Будь что будет! А думать больше о том не хочу!"
Да и способствуя выздоровлению, отнялось время для собственных мыслей, поскольку гетман Сапега решил взять обозы Хованского под Ляховичами. Пришел приказ двигаться к Полонке, куда стягивались в единое тело под гетманскую булаву полки разных дивизий. Перекрыв путь Хованскому, войско стало в поле. Две хоругви крылатых гусар и полк Вороньковича были определены в запас и спрятаны в лесу. Время тянулось с изматывающей нудностью. Русская пехота, проявляя осторожность, близилась без спеха. Наконец ударили ружейные залпы стрельцов — первая шеренга, вторая, третья; ответила огнем литовская пехота, но шум стрельбы быстро затих — войска сошлись и схватились на саблях.
Резерв томился ожиданием. Офицеры, собравшись на опушке, гадали по лязгу оружия и силе криков, кто где берет верх и скоро ли для них наступит срок идти в дело. Через час и настал — князь Щербатый, сломав правое крыло, зашел в спину. Тотчас гусарские командиры и Воронькович приказали хоругвям построиться для атаки.
Построились. Воронькович выехал перед полком и поднял буздыган. Все глядели на него, ожидая жесткого — обрывающего все молитвы, волнения, мысленные прощания — крика "Вперед! Руби!", и тогда полк стронется и, выхватывая сабля, помчит в сечу для общей победы и испытания каждой отдельной судьбы.
Вдруг полковник, коротко охнув, повалился с коня. К нему бросились кунтуш на его груди был пробит пулей. Ряды пришли в растерянность, атака срывалась. Юрий видел, как вдали рубят тех, кто ждал помощи. И чувствуя зов сберечь чьи-то жизни, он вырвался на осмотрение полку и, вскинув саблю, властно, повелительно крикнул:
— За Отчизну! За полковника Вороньковича! Руби!
Он скакал впереди лавины. Далеко справа и слева неслись в бой полки крылатых гусар. Их белые крылья, сложенные за спиной и поднятые над шлемами, показались Юрию крыльями ангелов, которые выносили его на твердь жизни.
Полк упал на пехоту. Все смешалось, забылось, сошлось, в одном: рубить! Но в сосредоточенности боя, среди мелькания сабель и палашей, клубов пистолетного дыма, среди криков, звона оружия, хрипа и стонов Юрий чувствовал на себе тяжелый неотрывный взгляд ненавидящих глаз. "Эвка пришла, — думал Юрий. — Сейчас ударит!" Она медлила, он догадался, почему она медлит, — ждет, чтобы он оглянулся, признал свой страх и справедливость удара — тогда она сверкнет занесенной саблей. В какой-то миг этот взгляд стал невыносимо горяч и близок, Юрий оглянулся — глядели на него почти в упор три черных глаза — нацеленное око пистоли и налитые злобой глаза пана Пашуты… Как быстро переходит смирение в ярость! Вот только что Юрий думал покорно подставить грудь под казнящую руку, но, узнав руку мстительную, мысль его в неизмеримое мгновение радостно переменилась — и уже он приник к конской шее, видит вспышку, слышит полет злой пули в неизвестность, и уже пустил в полет отблескивающую потусторонней синевой саблю. Жадная сталь врезалась в открытое тело — в горло пана Пашуты между нагрудником и подбородком… И все — нет лихого пана, не выпить ему больше веселой водки, не погреметь смехом в корчме, не тосковать без товарищей в долгий крещенский вечер, вспоминая былые славные дни… И за что он, собственно, хотел отомстить? какая гордость его обжигала, чтобы вместо врага убивать своего поручника и соседа? Да уж что разбираться — поздно, закрыл глаза пан Пашута, а Юрий поскакал вперед, в гудящую гущу, где полки Сапеги и Кмитича теснили пехоту воеводы Змеева и князя Щербатого, забирая победу.
И повезло, повезло гетманской булаве — забрали. Впервые за пять лет войны бежал с битвы князь Иван Андреевич Хованский. Лишь полгода назад под треск январских морозов спалил он непокорный Брест, трижды подряд отнимал победу у Обуховича и Огинского, ловко отбивал от Борисова нынешних удачников, а теперь сам уходил вскачь, бросив обоз и раненых в признании полного поражения. Среди пленников оказался князь Семен Щербатый; сотнями сдались стрельцы; пушки и порох подарил взятый обоз. Да, победа, победа, первая за войну, и в июньской солнечной щедрости яркая, как знамение…
Вечером, отличая заслуги, гетман вручил Юрию полковничью булаву. Вот и свершилось — держал Юрий в руке заветную награду. Шестиперый этот буздыган, несколько лет носимый Вороньковичем, принадлежал ранее полковнику Нарушевичу, тоже выронившему его на смертном поле, а далее в глубину времени шел уже неизвестный Юрию ряд людей, которые выгладили до нежности рукоять этого знака власти и рыцарской доблести. Юрий заткнул буздыган за тугой пояс, и с вином гетманского поздравительного кубка вошла в него как бы свежая струя жизни.
Но ночью, когда выдохлись пьяные счастливые сны, опять пришла к нему Эвка. Приснилась Юрию часовенка, слепой дождь, они стоят вдвоем под навесом, и с редким капельным стуком течет их томительный предразлучный разговор.
— Полковник, да, пан Юрий?
— Случай, Эвка.
— Ничто не случайно, пан Юрий.
А он, про себя соглашаясь с Эвкой, вслух говорит: "Нет, держит нас случай", потому что для него необходимо ее согласие на случайность ошибок, на его случайный удар, а она упрямится, доказывает свое, а он свое, и она говорит скорее устало, чем согласно: "Может, и случай, пан Юрий". И опять с капельным разрывом тянется эта последняя беседа.
— Не отпустишь меня?
— Разве держу?
— Прости меня.
— Прости себя.
А дождик брызжет на траву, хочется уйти по дороге, обоим тяжело, и говорят по десятому разу прежние слова, не решаясь расставаться…
Проснулся пан Юрий с чувством легкости на душе.
После Полонки, печально оправдавшей свое название для стрельцов, войско направилось к Минску. Преследовать Хованского, который оторвался на Полотчину с сильными гарнизонами, гетман не решился, а стал обозами у Борисова, где должны были начать мирные переговоры комиссары от обеих сторон.
Шел июль, из нового урожая ничего еще не поспело, а некоторая уцелевшая крестьянская живность, слыша подступление скорых на расправу голодных сотен, уходила дышать в такие заповедники, где могла быть разыскана или чудом, или всевойсковым прочесыванием. Поэтому полковник Матулевич ездил за провиантом в Новогрудский повет. Подбила его на такую работу тоска по Стасю Решке и желание показаться товарищу не столько с булавой за поясом, сколько в душевном обновлении. Сделав крюк, он заехал в Слоним. Приятель растрогался до слез. Плакал радостно по детской своей чувствительности и отец Павел. Опять они обедали вчетвером, и опять старый ксендз говорил столь же неумолчно, как и прежде, но призыва к греху Юрий от него не услышал, наоборот, просачивалось в его речах заметное костельное благочестие.