— Пан Юрий милый, вся беда моя в том, что я стар и немощен, — говорил отец Павел. — Будь я молод, как мой племянник пан Стась или ты, пан Юрий, по-иному забилось бы сейчас мое сердце. Искупление возможно — только много времени надо, чтобы исполнить его. Надо сделать много дел, полезных людям, сплести их в венок, который можно символически возложить на голову и следовать в нем на вышний суд. А в один день, и в месяц, и за год столько добрых дел не сделаешь. Мне уже поздно. Спасать себя молитвой — бог лишь сильнее невзлюбит. Пан бог слышит и думает: за что милость? Грех, скажет он, не прощается, грех смывается тяжким трудом. Клеймо с коровы срезается ножом, а рубец навсегда, и она мычит о своих страданиях. А клеймо с души? А если я отвечу, что говорю воскресную проповедь словами горячей веры, то кровь моя исторгается вместе со словами, так он скажет: что же, если свинопас, совершив грех, продолжает заботливо пасти свиней или шляхтич храбро рубиться, это — подвиг искупления?..
Эти рассуждения помалу сминали веселость Юрия, к концу обеда он испытывал досаду, что приехал в Слоним. В словах старика была тягостная правда, нарушавшая покой; он именно так и считал: полк в бой вожу — бог зачтет.
— А какое, отец Павел, доброе дело может быть сверх труда? — спросил Юрий.
— Любовь, — отвечал каноник. — В любви зарождается человек, любовь дает ему душу, любовью душа сохраняется и обновиться может только через любовь. Новую душу грешный человек сам должен создать. Вы спросите, панове, возможно ли такое чудо? Все возможно по милости божьей. Но непрост этот труд, не для старческой немощи…
Юрий вывел из последних слов, завершившихся обычным слезопролитием, что у него-то времени вдосталь, а сейчас, прав каноник, не молиться надо, а делать свое рыцарское дело и любить…
После обеда Стась позвал приятеля погулять вдоль Щары, не терпелось ему рассказывать свою радость: дядька вернулся в главное здравие ума и завещал ему имение. Но пришлось помучиться, настрадался от страхов неизвестности на всю жизнь, потому что шли кошачьими стайками каноники и монахи, чтобы вырвать Стасев кусок для Слонимского или лидского костелов. Вовремя плечо прострелил чертов московит, дай ему бог жизни, если не успели убить. Обокрали бы в отсутствие начисто — у них назад не вырвешь; чего только не говорили дядьке проклятые плуты, чуть ли не панна небесная приказала эту вотчину у дядьки просить, — тут Стась смущенно покосился на приятеля: не обидел ли он в запале святое видение, выгнавшее из Дымов, а Юрия слова "проклятый плут" укололи своей правдивостью, он тяжко застыдился, но продолжал удерживать улыбку, поощряя Стася к рассказу. "Так я говорю, — заторопился Стась, — дядя Павел мой милый, пусть отпустит тебе бог сто лет жизни, но если ты Решковичи им запишешь, то любой хлоп будет богаче меня". Теперь, пан Юрий, и жениться можно.
— И что, есть панна на примете?
— На примете нет, но найдется, — уверенно отвечал Стась. — Вот съезжу в Решковичи, может, там и невеста сидит в близком соседстве да еще с прирезком в сотню волок. А ты?
— Меня Еленка ждет. Не по себе только, Стась, мне в Дымы ехать. Перед отцом страшно…
— На твоем месте, — сказал приятель, — признался бы я отцу. Ведьма и родной сын — сам посуди… Да он и подивится горести такой… Сказал — и забыто…
— Подумаю, — кивнул Юрий, но кивнул, чтобы прекратить хмельные советы. Про смерть лотров Стасю не скажешь, и вообще как объяснить, если самому непонятно. Заруби он в пьяном угаре старого Матея, еще, посердившись, простил бы его отец. А Эвку — нет, не простит. Сплелись у них какие-то загадки… Вот если бы Стась Еленку рубанул — то как? Да и что… мало ли страшных тайн на земле? Все ли знаем? Лучше и не знать…
— Ну, а ты, брат Стась, когда в полк? — спросил Юрий, весело толкая товарища в бок. — Или не пойдешь к такому полковнику?
— Как не идти. Только хорошо бы, пан Юрий, рыцаря, породить в противодействие военному року. — И послащал голос Стася, выдавая заветную мечту, и глаза уплыли в Лидский повет, на завещанный двор, в нагретую печкой спальню. Но требовалось как-то оправдать сладкий домоседный план: А то не останется Решек на белом свете.
— Да что же страдать, — отвечал Юрий, коли все равно судный день и всеобщее воскресение.
— Это так. Но ведь не завтра? — рассудил Стась. — Сам пан бог заложил такую обязанность в нашу форму, чтобы вели фамильные ряды, — но заметив, что приятель начинает косить на него подозрительным взглядом, поспешно реабилитировался: — Эх, пан Юрий, доброе дело всегда неблизкое. Зарастет плечо — приеду. Месяца через два…
Не верилось Юрию, что увидит товарища, настроенного свить гнездо и умножить до чертовой дюжины оскудевшее число Решек, раньше, чем тот совершит хотя бы начальную работу, но спустя месяц Стась прибыл в сапеговский обоз, причем не один, а в компании с паном Адамом. Негаданное появление отца рядом с держателем тайны суеверно поразило Юрия, в первый миг и ноги как бы стали уходить в землю под тяжестью рухнувшего сердца. Конечно, все быстро разъяснилось. Оказалось, что отцу наскучило в Дымах в тоске одиночества и притихлости жизни после внезапной смерти Кротовича и ухода в войско других соседей. И встреча на дороге произошла два часа назад… Так что все просто объяснилось, но веяло опасностью от сближения в тесном полковом ряду разговорчивого по выпивке Стася и догадливого отца; даже сама случайность дорожной встречи показалась Юрию в нехорошем оттенке, — поэтому с пылкостью и заботой, вызвавшей отцовские слезы, убеждал он отца не подвергать жизнь опасностям развивающейся войны; тот же, видя столь горячие сыновьи чувства, лишь укреплялся в желании остаться в хоругви. И трехмесячная полковая жизнь пана Адама сопроводилась для Юрия каждодневным страхом и старанием разобщать Стася с отцом, что не всегда удавалось.
Но привез отец и с лукавым видом вручил Юрию сложенное складнем письмо; восковый замок запечатан был сердечком, может, золотой нагрудный медальончик приложила к нему Еленка. В четыре строки уместилось бесхитростное письмо: "Если забыл пан Юрий меня и наш двор, потому что уехал пан, словно сокол его унес, то мы пана каждый день вспоминаем, и я прошу у панны небесной хранить пана Юрия от пуль и сабли. Пусть и пан иногда о нас вспоминает. С пожеланиями пану здоровья и счастливого возвращения — Еленка Метельская". Немедленно поцеловать надо было такое письмо; Юрий и поцеловал его под довольную улыбку отца, похвалившего рыцарскую пылкость. Думал пан Адам, что образ желанной паненки целует его сын, прикасаясь губами к плотному шершавому листу. Нет, заблуждается он, как заблуждаются все старые отцы, задетые мечтой о ласковых внуках. Вовек ему не догадаться! Целует пан Юрий на листе знак своей нужности будущему времени, ту силу чужого сердца, которая зовет его, грешного, жить, любить, рожать детей, чувствовать свое равенство с прочим народом. И что с того, что неизвестен ей его грех, он и не должен быть известен — кто, скажите, безгрешен? Да, окрыляют женские письма… Вот и я напишу, радостно думает пан Юрий, уж теперь обязательно напишу, когда ранят кого-нибудь из хоругви и поедет он в наш Игуменский уезд под крыло матери на исцеление. И понесла, понесла его любовная мысль в далекие Метлы, в избу, где плясали в майские вечера, развлекались загадками, где сидят три сестры и вспоминают о нем, потому что средняя его любит… Но не везло ему на раненых из родных мест, и за три месяца не смог пан Юрий послать Еленке ответ.
Эти три месяца оказались густо заполнены событиями, но трудно выстроить их в ровный ряд из-за неравности, а подчас и противоположности значения. Были мелкие стычки и большие битвы, были удачные и неудачные бои, приходилось спать на земле, мокнуть под дождем, по три дня голодать, а потом вперед на три дня объедаться, были сонные недельные стояния на одном месте, а затем следовал изнуряющий бросок на восемьдесят верст в один день, погибали люди в полку и приходили новые, и эти новые тоже погибали, а появлялись другие… Да, менялись лица под непрестанное качание радости и печали, и эта привычность перемен, оправдываемая смыслом войны, меняла и память пана Юрия — ложились пласт на пласт победы, отступления, десятки и сотни мертвых, и уже глубоко под ними лежал грех Эвкиной смерти. Странной неприятностью жизни виделся он с широкого полковничьего обзора, из перспектив будущего почета и звания великого стражника литовского, которое даст благодарная Отчизна. Все в конечном счете сводилось к одному воевать. Да еще Еленка ждет, тоже доброе дело. Так что тупика не было…
После неудачной, месяц тянувшейся осады Борисова гетман решил идти к Могилеву и отнять город у воеводы Юрия Долгорукого, закрыв дороги на Смоленск. Войско стронулось и потекло к днепровским берегам несколькими ручьями среди зараставших мелколесьем полей. Запустела Мстиславская земля, тягостно было глядеть десятками верст на полное обнищание. Ни коровы на лугу, ни человека в поле, ни псины за изгородью. Да и деревень осталось через десять две, в остальных или печи стоят в черном круге кострища, или заняты крысами оплесневевшие хаты с голой стрехой — сняли солому с вымерших домов живые люди в недородный год. И нигде не стукнет топор о звонкое дерево — некому строиться и ни к чему — завидит свежий сруб зоркое око и у кого не проснется охота проверить новостройку на прочность, а у хозяина вырвать припасенный мешок ржи — был бы нищ, не тянуло бы обновляться, так что — давай, пока жив! Даже удивление шевелилось в душе, когда после четырех мертвых деревень проходили пятую с дымами и приметным движением в дворах — живуч народ, не всех еще вырезали, и сидят недорезки на месте, не бегут в лес, думают переждать лихое время. Может, и удастся некоторым. Удивляло, что и сам Мстиславль сохранился на этой выкошенной земле… Впрочем, и на кладбище нужна живая часовня.