Часто случалось, что во время похода нельзя было сыскать помещения, где бы главнокомандующий мог расположиться пообедать. Тогда он приказывал останавливаться возле леса или в поле. Повара являлись с холодными, а иногда и с горячими кушаньями. Генералы садились на коврах, а казаки и калмыки ели из своих сумок.
Вечером разбивался лагерь. Генерал-квартирмейстер, ехавший впереди армии со своими подчиненными, заготовлял все нужное для войска. Я сказал уже, что граф Фермор всегда останавливался в лагере; несмотря на то, ему отводилась лучшая квартира в городе или деревне, близ которых мы останавливались, у этой квартиры становились часовые, и граф всегда уступал ее мне. Палатка его была круглая, турецкая, освещавшаяся сверху; она раскидывалась на деревянной решетке и украшалась внутри белой и голубой парчой; снаружи была обита очень крепким и ослепительно-белым сукном. Мебель, очень простая и вместе очень богатая, состояла из кровати, большого стола и нескольких стульев. Вся эта роскошь и удвоенные часовые давали знать о присутствии главнокомандующего.
Большая зеленая палатка, о которой я говорил выше, стояла неподалеку; в ней совершали богослужение и обедали. Вблизи раскидывался еще шатер, менее великолепный, — для богослужений греческой церкви. Протопоп, о котором буду говорить ниже, никогда не жил в лагере, но так, как и я, останавливался в городах и деревнях.
За столом графа соблюдалась пышная торжественность. Он никогда не обедал иначе как на серебре, а суповые чашки были внутри позолочены. Граф садился на первом месте и всегда назначал сам, кому сидеть рядом с ним по правую и по левую сторону (я помню, что удостоился этой чести два раза). Прочих же размещал церемониймейстер, в парадной одежде; в его распоряжении находились гренадеры, разносившие кушанья. Ликеры перед обедом и вина за столом подавались в изобилии, но никогда не пили за чье-нибудь здоровье, кроме больших царских праздников. В эти дни граф провозглашал тосты, и при имени императрицы гремел сто один выстрел; пятьдесят один при имени Великого князя и столько же в честь союзных государей. Пальба эта бывала и во время богослужения, если оно совершалось по какому-либо особенному торжеству.
После обеда граф шел в свою палатку с двумя тайными секретарями и занимался с ними до позднего вечера.
При армии находился волонтером королевско-польский, или саксонский принц Карл, которого императрица Елизавета прочила в герцоги Курляндские, но известно, что это не состоялось. Де ла Мессельер говорит, будто граф Фермор оклеветал его перед императрицей. Я не могу ни опровергнуть, ни подтвердить этого обвинения, не состоя в близких сношениях с этими господами. Но, сколько мне известно, принц не был близок с графом. Редко я видел, чтобы они говорили друг с другом, и никогда не видел, чтобы принц обедал у графа. Многое можно бы сказать об этих отношениях, если бы целью моих записок было опровержение старых предубеждений.
Образ жизни принца соответствовал его сану. У него был свой двор, церковь, кухня и т. д. Во время похода он всегда ехал верхом, окруженный значительной свитой. Чтобы дать маленькое понятие о его пышности, перечислю его обоз: 10 великолепно одетых конюхов вели один за другим 10 больших мулов, украшенных перьями с серебряными подобранными колокольчиками, издававшими приятный звон; мулы были навьючены и покрыты желтыми покрывалами с королевским курфюршеским гербом, шитым золотом на голубом поле. За мулами следовали попарно 38 слуг верхами, однообразно и чисто одетых; обер-шталмейстер, с 30 верховыми лошадьми принца, под прекрасными попонами; каждую лошадь поодиночке вел чрезвычайно красиво одетый конюх. Затем две великолепные кареты для принца или важнейших лиц его свиты, на случай нездоровья или дурной погоды. Потом особенный экипаж для духовника, еще один для лейб-медика, еще один с двумя дамами, и потом множество повозок с кухней и вещами, и этим заключался обоз.
Надо сказать еще, что каждый полк имел по телеге с провиантом, значит, во всей армии было 4000 таких телег. Каков был обоз, можно себе представить!
Итак, назначен был поход за Вислу. Еще звезды ярко горели, а я был уже на ногах и готовился в дорогу. Погода была тихая, небо самое ясное, солнце взошло великолепно и так мирно, а между тем впереди грозили все те бедствия, от которых мы обыкновенно просим избавления у Бога. Через час по восхождении солнца я стоял на берегу Вислы.
Откровенно сознаюсь, что сердце мое было растерзано горестью. Поход за Вислу не мог остаться для меня без последствий. Я прощался с родиной, с моей сладкой, едва неисполнившейся надеждой жить тихо и покойно; мне должно было идти на войну, и войну ожесточенную, как надо было ожидать. Поручив себя Богу, я переехал верхом на ту сторону реки.
На походе со мной не случилось ничего особенного, кроме того, что я нажил себе друга в протопопе русской армии и тесно сошелся с ним. Это был человек средних лет и среднего роста, добрый, чистосердечный и веселый. Обязанность его была важная: надзор над всеми попами армии, с правом наказывать их телесно, что случалось довольно часто по причине дурного поведения некоторых попов. Протопоп был окружен множеством слуг и подчиненных; домашняя одежда его состояла из черного, богатого бархата. Он был очень хорош со мной, и мы всегда езжали рядом, верхами. Кое-как говоря по-немецки, он развлекал меня своей веселостью и учил, как обращаться с русскими, которых я вовсе еще не знал. Я имел счастье так ему понравиться, что, когда я был уже приходским пастором в Побетене, он навестил меня и дал мне ясно понять, что охотно бы отдал за меня свою дочь. Я верно принял бы это предложение, если бы не имел других намерений.
Наша армия шла на Бромберг, потом на Познань. В Познани мы стали лагерем, и, казалось, на довольно продолжительное время. Я по обыкновению хотел занять квартиру графа Фермора, но ее только что занял какой-то русский полковник. Рассказываю это в доказательство порядка, господствовавшего тогда в русской армии. Воротясь в лагерь, я просил генерал-квартирмейстера, который был в полковничьем чине, чтобы мне отвели другую квартиру. «Кто же осмелился занять вашу?» — спросил он гневно, вскочил со своей постели и, не дожидаясь моего ответа, стал надевать полную форму; потом пригласил меня следовать за собой на квартиру Фермора. Там нашли мы полковника, который самовольно в ней расположился, и генерал-квартирмейстер строго спросил его: «Кто вы такой? Разве вы не знаете, что эти комнаты назначены для главнокомандующего и что вы показали неуважение к его особе?» Полковник отвечал, запинаясь, что ему приказано доставить в Торн князя ф. Гацфельда, взятого в плен казаками, что он приехал поздно и не знал, где остановиться и проч. Однако генерал-квартирмейстер не довольствовался извинением, приказал, чтобы квартира была очищена и чтобы полковнику отвели другую. Но так как всех комнат было три, то я предложил уступить приезжему две комнаты, а себе оставлял одну, этим уладил дело и провел приятно вечер с моим соседом.
На следующее утро явились ко мне выборные из жителей Познани лютеранского исповедания. У них не было ни церкви, ни пастора, и они просили меня проповедовать у них и приобщать Св. Тайн. Я не мог согласиться на это предложение, не спросясь главнокомандующего; тот согласился, и я прожил это время очень приятно, навещая больных, приобщая Св. Тайн, исполняя другие требы, за что и получал значительные подарки.
Из Познани мы выступили опять в поход по направлению через Ландсберг, что на Варте. Скоро авангард, вместе с артиллерией, пошел к Кюстрину, а резервы и я с ними несколько дней оставались еще позади, пока также не получили приказания идти вперед.
Но я посвящу особую главу нашему пребыванию под Кюстрином, где мне пришлось в первый раз увидеть, что такое война.
В половине августа (1758), в 9 часов утра, я приближался к Кюстрину. Еще его не видно было за лесом, но поднимавшийся дым и неумолкаемый рев пушек и мортир уже возвещали мне о страшном бедствии, которого я скоро сделался свидетелем. Кюстрин, этот большой город, горел, и не с одного какого-либо конца, но горел весь. В 5 часов утра Фермор начал бомбардирование; одна из первых бомб попала в сарай с соломой и произвела пожар, кончившийся истреблением города. Между тем пальба с русской стороны не прекращалась. К полудню Кюстрин уже превратился в дымящуюся груду пепла; но, несмотря на то, русские продолжали бомбардирование верно для того, чтобы воспрепятствовать жителям тушить пожар и спасать имущество. (Разрушение Кюстрина, от которого содрогнется каждое чувствительное сердце, служит, как мне кажется, к оправданию графа Фермора и к опровержению де ла Мессельера, который обвиняет графа в содействии королю прусскому. Рамбах в своем отечественно-историческом сборнике (Taschenbuche), на с. 356, говорит, что система войны графа Фермора состояла в том только, чтобы жечь и грабить. Но он не соображает, что в тогдашних отношениях прусского двора к русскому, главнокомандующий должен был действовать более по инструкциям, нежели следовать внушениям человеколюбия. Эти чувства Фермора мне были хорошо известны, и мне бывало особенно жаль главнокомандующего, когда я видел, как необходимость заставляла его жертвовать высшему интересу благороднейшими побуждениями души своей.)