Указывая на прекрасный портрет Наполеона I кисти Жерара, отбитый казаками под Лейпцигом, он обратил наше внимание на бюст Александра I работы Пановы, стоящий напротив.
— Эти два экспоната расположены так тоже по повелению Николая I, — объяснил он, — царь приказал поставить их таким образом, чтобы Наполеон всегда видел перед собой своего победителя.
А когда мы добрались до постели и сапог Петра I, он позволил мне лечь на царскую постель и вдеть ногу в царственный сапог. Быть может, это было не особенно правильно с точки зрения музейного хранения, зато мне до сих пор памятны аскетическая простота жесткого царского ложа и непомерная тяжесть царственной поступи. Эти вещи после этого стали мне близкими и родными, и когда теперь я их вижу в Ленинграде, то встречаю всегда как старых друзей.
Такое же отношение у меня и к огромному орлу из слоновой кости — коронационный подарок Микадо Николаю II, у которого каждое резное перышко вынимается отдельно, а когти сделаны из когтей настоящего медведя. Тогда мне было позволено не только потрогать орла, но и частично его разобрать и собрать.
Помню, как Владимир Константинович, смеясь, рассказывал, как какой-то американец подослал к нему беззастенчивого комиссионера с предложением продать ему шапку Мономаха, причем предлагал за это двести пятьдесят тысяч рублей и точную копию с подлинника для подмены экспоната. В другие разы Владимир Константинович рассказывал мне о своем отце, об его исключительном знании дореформенного быта украинских помещиков, об его личном альбоме, в котором он, молодым человеком, зарисовывал наиболее характерные сцены. Альбом этот пропал когда-то куда-то. Один лист из него «Крепостные актеры в трактире» со временем попал к нам в Театральный музей, другой лист «Помещик на репетиции Гамлета» хранится в Музее академических театров в Ленинграде.
В. К. Трутовскому я чрезвычайно многим обязан в жизни, он был тем человеком, который, пожалуй, в мои молодые годы оказал наибольшее влияние на мое развитие. Вот почему, когда гроб с его телом медленно исчезал в люке крематория, у меня было чувство, что вместе с ним и исчезает часть моего «я»…
Из родственников постоянными посетителями нашего дома были муж сестры отца Владимир Васильевич Постников и младший брат отца С. А. Бахрушин.
В. В. Постников происходил из хорошей, но не особенно зажиточной купеческой семьи, вышедшей в люди прасольством. С ранних лет он увлекся коллекционерством и стал собирать редкие книги, потом перешел на фарфор, серебро и прочую старину. Он был товарищем моего отца еще в холостые годы и остался таким до конца дней. Звал он отца всегда «mon cher», а отец почему-то называл его «Иван Семенов Мухин-Чириков» или просто «Семеновна». Очевидно, это была какая-то реминисценция их холостой жизни. Впоследствии с учреждением «Сибирского банка» дела Постниковых пошатнулись, вскоре они прекратили торговлю скотом, а затем Владимир Васильевич открыл антикварную торговлю в Козицком переулке. Родственники и знакомые были «шокированы» таким поступком Владимира Васильевича, превратившегося из купца в лавочника, но он быстро реабилитировал себя в их глазах. Он новел свою торговлю не совсем обычным образом. Кроме главной комнаты в его магазине, куда допускались все и которая была битком набита всякими диковинками, у него имелась задняя комната за стеной, куда допускались лишь избранные и где были размещены лучшие вещи магазина. В этой комнате с утра до вечера кипел самовар, на столе стояло угощение, и моя тетка (сестра моей матери, вышедшая замуж за брата Владимира Васильевича) сидела и разливала чай приглашенным. Здесь можно было встретить и А. Н. Беиуа, и Е. В. Гельцер, и Рахманинова, и Собинова, и Сомова, профессоров-историков, писателей, не говоря уже о всех известных московских коллекционерах. Это был своеобразный клуб, в котором собирались и случайно встречались и знакомились московские любители старины.
Владимир Васильевич увлекался своим делом, изучил и знал потребности своих покупателей и их покупательную способность, подбирал для них вещи, вызывал по телефону в случае получения могущего их заинтересовать товара.
В молодости Владимир Васильевич был ярким представителем московской купеческой молодежи 80-х годов. Беззаботный, легкомысленный, он любил веселиться и по-купечески швырял деньжишками в кабаках и ресторанах. Пить он любил и обычно быстро размякал.
Помню, как однажды он говорил мне: «Все-таки такую свинью, как я, трудно найти, можно пить, но напиться до положения риз на собственной свадьбе — вещь невероятная».
Во всем этом происшествии всего более удручало его кроткое отношение к этому факту со стороны его молодой жены. В женатой жизни Владимиру Васильевичу не повезло — с молодой женой, которую он нежно и пламенно любил, он не прожил и года. Она умерла от родов при рождении первого ребенка, также умершего. Эта смерть особенно сблизила его с моим отцом и «моей матерью, поклонником которой он был до конца дней. Владимир Васильевич ежегодно предпринимал экскурсии по России в поисках старины. Иногда мои родители сопровождали его. Вместе с ними он совершил и свою единственную поездку за границу.
Когда Владимир Васильевич открыл свою антикварную торговлю, его поездки но России участились, и в одной из них сопровождал его я, о чем в своем месте будет речь.
У нас в детской Владимир Васильевич имел кличку «king Edward», данную ему моей англичанкой за некоторое сходство с покойным английским королем Эдуардом.
До самой своей смерти Владимир Васильевич, несмотря на многие превратности судьбы, умел оставаться и веселым и беззаботным на вид. Всегда одинаково радушно встречал гостей и насильственно угощал их за столом. Вообще обряд еды и угощения у Постникова был мучительной процедурой, унаследованной от предков — кунцов-калужан. С раннего утра до позднего вечера в их доме у Нового Спаса всегда стоял на столе кипящий самовар и было сервировано угощение. Когда бы к ним ни пришли и сколько бы времени ни пробыли, они не успокаивались, пока почти силой, если нельзя уговором, не напотчуют гостя до отвала. А в торжественные дни праздников, общих или семейных, к ним просто опасно было ездить, так как такая поездка обязательно вызывала желудочное заболевание.
В. В. Постников, пивший и куривший всю жизнь без отказа, за несколько лет до своей смерти внезапно раз и навсегда бросил эти свои привычки, но столь же радушно угощал посетивших его.
— Пьешь? — бывало, спросит он у меня. — Пьешь. Ну, хорошее дело — пей, пока печень не заболит вроде меня, а потом брось.
— А где помещается печень?
— Ну, раз этого не знаешь, значит, она у тебя не болит, пей себе на здоровье, а я уже выпил, что мне полагалось, да не только на свою жизнь, но и на две других.
В старости он стал очень благообразен, отпустив длинную окладистую бороду «под Карла Маркса», как он заявлял. До конца своих дней этот старик не потерял способности увлекаться, и темы его увлечений в старости так же быстро сменялись, как и в молодости, — он сменял любовь к книгам на любовь к серебру, к фарфору и бисерной вышивке. Он умер в 1940 году тихо и безмятежно в своей комнатке у Страстного монастыря. Старик в свое время сделал мне много добра, и я этого никогда не забуду, так же как и его постоянно повторяемый мне завет: «Не спеши жить!..» Лишь впоследствии, сделавшись старше, я вполне уразумел всю простую мудрость этой короткой фразы.
В отличие от В. В. Постникова, постоянного посетителя нашего дома в званые и незваные дни, мой дядя Сергей Александрович являлся к нам лишь в незваные дни, неизменно к утреннему завтраку, к часу дня. Дядя Сергей Александрович был одним из тех московских чудаков, которыми всегда славилась древняя столица. Его оригинальность была подлинная, без малейшей рисовки и отнюдь не ради привлечения к себе интереса. Всегда скромно, немного старомодно, но исключитель но изящно одетый, в длинном сюртуке с тщательно расчесанной холеной ассирийской бородой кудряшками и с аккуратно подстриженной курчавой же седой головой и надушенный тяжелыми английскими духами, он появлялся у нас дома неожиданно и редко. В детской мы звали его «дятлом» за его постоянное обращение к своим племянникам с фразой «Ну, дятел ты эдакий». Он мало разговаривал, предпочитая слушать и наблюдать своими маленькими проницательными глазами, глубоко сидевшими за узкими очками в старомодной золотой оправе. Слушать его было томительно. Кроме того, что он не произносил целого ряда согласных в середине слова, он имел манеру невероятно тянуть свои фразы, изрыгая каждое слово с каким-то выдохом из глубины своей гортани. Описать его манеру говорить было невозможно, ее можно было только записать в фонограф. При этом все его движения были невероятно медлительны и его руки, ноги, голова, туловище двигались рывками, словно они были на шарнирах и их приводил в действие невидимый механизм. Некоторые утверждали, что он чудит, представляется, что якобы когда-то в Большом театре, когда чей-то неосторожный крик на сцене за занавесом «пожарный» был принят публикой в зрительном зале за возглас «пожар» и началась паника, дядя с легкостью невероятной выпрыгнул из ложи бельэтажа прямо в партер. Думаю, что это неверно, так как мне пришлось присутствовать при его последних днях и даже на одре смертельной болезни эта манера говорить и двигаться его не оставляла.