В приведенном фрагменте из хроники Гарсиласо де ла Беги ясно обозначена еще одна составляющая комплекса «большей стоимости»: жажда славы, желание оставить память о себе. Эти устремления, как видно, тесно связаны со средневековой категорией чести, но вместе с тем они рождены уже новой эпохой и свойственны ренессансному типу личности. Граница эпох обозначила не только разрыв, но и связь времен, то есть собственно движение истории.
Разрыв и связь времен
Конкистадоры же в полной мере чувствуют себя агентами истории и ясно сознают исторический характер своих деяний. Себя самих, свои подвиги они постоянно сравнивают с деяниями воителей Реконкисты и античных завоевателей, и эти сравнения оказываются не в пользу последних. Так, хронист экспедиции Писарро Франсиско де Херес пишет: «Когда это было видано, чтобы столь великие завоевания осуществлялись таким малым количеством людей, которым пришлось превозмочь изнурительный климат, преодолеть огромные морские расстояния и проделать столь протяженный пеший путь, не зная притом, куда они идут и с кем будут воевать? Разве кто-нибудь в этом способен сравняться с испанцами? Не сравнятся с ними ни иудеи, ни греки, ни римляне, коих доблесть так превозносят; ибо римляне, подчинившие столько земель, завоевывали их многолюдными и хорошо оснащенными наемными армиями, которые шли по разведанным местам». И нельзя не признать правоту этого мнения. Столь же остро сравнение с предшественниками, в данном случае с героями Реконкисты, звучит в хронике Берналя: «Многие из тех рыцарей, кои в те времена получили титулы и обрели славу, и не подумали бы идти на войну или в битву, если бы им не обещали плату и добычу; (…) мы же завоевывали Новую Испанию, когда его величество даже не знал о ее существовании»; и потому, убежден Берналь, «мы достойны того, чтобы имена наши золотыми буквами были начертаны на скрижалях истории».
Для воителей Реконкисты главное — не посрамить своей чести в глазах современников. Завоеватели Америки куда больше озабочены мнением потомков. Конкистадоры жаждут не только прижизненной, но и посмертной славы; поэтому в своих писаниях они стремятся представить каждый свой подвиг как уникальный, не имеющий равных в истории и охотно прибегают к преувеличениям. Берналь упрекает Кортеса в том, что тот присвоил себе «всю честь и славу наших завоеваний», и свою знаменитую хронику он пишет, не желая уступать честь и славу Кортесу, «чтобы мои дети, внуки и потомки могли уверенно сказать: «Эти земли открыл и завоевал мой отец, дед, предок». Антонио Седеньо, процветавший в Пуэрто-Рико, попросил лицензию на экспедицию в Тринидад, и прошение свое мотивировал следующим образом: «…чтобы свершить многотрудное дело и оставить по себе особую память». Возможно, впоследствии он сильно пожалел о своем порыве, зато память по себе оставил.
Может быть, самый яркий пример подобного рода являет дон Педро де Мендоса, основатель Буэнос-Айреса. Он был очень богат, имел влияние при дворе, и ничто не мешало ему окончить свои дни в уюте и довольстве. Но все это еще не дает пропуска в историю, ведь, чтобы оставить память по себе, нужно свершить Деяние — и дон Педро все средства вкладывает в экспедицию. В этом нет ровным счетом ничего необычного, если бы не одно обстоятельство: он был неизлечимо болен и месяцами не мог встать с постели. А приковала его к ложу вовсе не старая рана, полученная в Риме, как он старался всем внушить, а застарелая «римская болезнь» — так в то время называли в Испании сифилис. И вот, зная, что дни его сочтены, почтенный вельможа, презрев все тяготы своего положения, полупарализованный переплыл через океан, чтобы основать в Новом Свете «свой город», вынести смену климата и обстановки, осаду индейцев, жестокий голод и умереть на обратном пути на корабле, найдя могилу в море. Таким стал его предсмертный рывок в историю.
В этом отношении чрезвычайно характерен и «типовой сюжет» конкисты, когда капитан, воевавший под чьим-то началом, решает организовать собственное дело. При этом движет им отнюдь не алчность, поскольку он уже достаточно богат, и зачем же ему ставить состояние на карту? Движим он жаждой славы и первопроходческой страстью. Эти же причины, в сочетании с обостренным индивидуализмом, побуждают конкистадоров любыми способами отложиться от вышестоящего: Кортес убежит из-под надзора Веласкеса, Олид — из-под надзора Кортеса, Фернандес де Кордова отделится от Педрариаса Давиды, Белалькасар — от Писарро и т. п. При этом «мятежник» знает, чем рискует, ибо генерал-капитан не пожалеет средств, людей и времени, чтобы стереть его в порошок, поскольку видит в этом подрыв «своей стоимости». Веласкес посылает мощную экспедицию на поимку Кортеса; сам Кортес на два года бросает дела управления Мексикой и уходит в дебри Гондураса, чтобы покарать Олида; Педрариас Давила при вести об отложении Кордовы забирает всех боеспособных людей из всех четырех поселений Панамы, оставив колонии без защиты, — и несется в Никарагуа, где обезглавит мятежника. Это не просто стремление к единовластию: конкистадор жаждет обрести свою «полную стоимость» — богатство, честь, славу и память в веках и не желает делить эту славу с кем бы то ни было.
Слово устное и письменное
Далеко не все в характере завоевателя Америки можно объяснить особенностями национального характера и влиянием чисто исторических факторов. За гранью нашего внимания осталась важнейшая сфера воздействия на самосознание и мироотношение человека — духовная культура. Она-то в большой степени руководила действиями конкистадора и стала, так сказать, участником конкисты.
Тогда возникает все тот же вопрос об индивидуальном и типовом, какой уже вставал в начале главы. Можно ли говорить о культуре конкистадоров, если один из них был безграмотным свинопасом, а другой — выпускником Саламанки? Можно, причем вовсе не выбирая между ними некоего, как нынче говорят, «среднего читателя», то есть, в данном случае, средний образовательный уровень. Можно, если обратиться к тем пластам культуры, к которым так или иначе были причастны все завоеватели Америки.
Прежде всего они были причастны к национальной народной культуре. В ту эпоху литература еще не вполне отделилась от фольклора, к тому же с конца XV в. в Испании в средних и высших слоях общества началось бурное увлечение национальным песенным фольклором. Издавались огромными для того времени тиражами и моментально расходились сборники песен (кансьонеро) и романсов (романсеро); при том «ученые», элитарные поэты во множестве сочиняли песни и романсы в народном духе, которые нередко действительно становились фольклорными. Дань этой литературной моде, не проходившей больше века, отдали практически все крупные испанские поэты той эпохи. Не будет преувеличением сказать, что все испанцы XVI в., от хлебопашца до короля, были носителями фольклорной культуры.
На сознание конкистадоров, конечно, в первую очередь воздействовали древние «кантарес де хеста» — песни о подвигах героев Реконкисты и возникшие на основе этих эпических песен романсы. В писаниях конкистадоров постоянно встречаются прямые или косвенные отсылки на испанский народный эпос. Эти произведения возвращали завоевателей Америки к героическому прошлому национальной истории, позволяли им ощутить связь времен и свою духовную преемственность с предками, воспринять себя продолжателями их «крестового похода». В то же время они давали повод для сопоставления и самоутверждения: «Наши подвиги, — пишет Берналь, — ни в чем не уступят их подвигам» (имеются в виду герои Реконкисты).
Впрочем, о воздействии фольклора на сознание конкистадоров можно говорить и шире, не только в связи с романсами и «кантарес де хеста»: важно подчеркнуть, что завоеватели Америки вообще обладали фольклорным типом мышления и восприятия действительности, что многое объясняет в их характерах и поступках, в том числе «эпический» размах их деяний. В частности, фольклоризм мышления конкистадоров проявляется и в их подчас наивной вере в приметы, чудеса. Вспоминает Распар де Карвахаль, хронист плавания Орельяны по Амазонке: «Когда мы были в этом месте случилось нечто, чему мы немало подивились, а было вот что: на один из дубов села какая-то птица, какую мы дотоле никогда не видывали, и стала говорить с неимоверной быстротой: «бегите» (huid), и это слово она повторила много раз, да так внятно и отчетливо, как его мог бы произнести лишь один из нас. Птица сия следовала за нами более тысячи лиг и все время была рядом. Если мы были поблизости от жилья, то на рассвете, когда собирались пускаться в путь, она нас об этом предупреждала, говоря «буио», то есть «жилье» и это было так верно, что воистину казалось чудом, и ей не раз удавалось избавлять нас от неприятностей, потому что она обо всем нас загодя предупреждала». Кабеса де Вака рассказывает, как во время плавания в Южную Америку один солдат взял сверчка; тот не пел два с половиной месяца, пока длилось плавание, — и вдруг однажды ранним утром запел, разбудив людей; в предрассветном сумраке они увидели, что корабль идет прямо на рифы и успели бросить якоря. «Если бы сверчок не запел, потонули бы все мы, четыре сотни людей и тридцать лошадей, и посему мы поняли, что сие чудо свершил Господь, дабы спасти нас…».