- Расскажи мне что-нибудь еще, ну хоть немножечко, прошу тебя, Сорок четвертый! Ты только дразнишь мой аппетит, а я жажду понять, как ты узнал про эти чудеса, как разгадал непостижимые тайны.
Сорок четвертый подумал немного, потом заявил, что вполне расположен ко мне и охотно занялся бы моим просвещением, но не знает, как за него взяться, из-за ограниченности моего ума, убогости духовного мира и неразвитости чувств. Он помянул мои качества вскользь, как нечто само собой разумеющееся - архиепископ мог бы походя бросить такое замечание коту, нимало не заботясь об его чувствах, о том, что у кота другое мнение на этот счет. Я вспыхнул и ответил с достоинством и сдержанным гневом:
- Должен напомнить тебе, что я создан по образу и подобию господа.
- Знаю, - отозвался он небрежно.
Мои слова, по всей вероятности, не потрясли Сорок четвертого, не сломили, даже не произвели на него никакого впечатления. Негодованию моему не было предела, но я не произнес ни звука, полагая, что холодное молчание будет ему укором. Увы! Сорок четвертый и не заметил молчаливого укора, он думал о своем.
- Да, просветить тебя трудно, - молвил он наконец. - Пожалуй, невозможно, надо создавать тебя заново. - Глазами он умолял меня понять его и простить. - Ведь ты, что ни говори, - животное, сам ты это сознаешь?
Мне следовало дать ему пощечину, но я снова сдержался и ответил с деланным безразличием:
- Разумеется. Мы все порой животные.
Я, конечно, подразумевал и его, но стрела опять не попала в цель: Сорок четвертый и не думал, что я его имею в виду. Напротив, он сказал с облегчением, словно избавившись от досадной помехи:
- В том-то и беда! Вот почему просветить тебя так трудно. С моим родом все иначе, мы не знаем пределов, мы способны осмыслить все. Видишь ли, для рода человеческого существует такое понятие, как время{20}; вы делите его на части и измеряете; у человека есть прошлое, настоящее и будущее - из одного понятия вы сделали три. Для твоего рода существует еще и расстояние, и, черт подери, его вы тоже измеряете! Впрочем, погоди, если б я только мог, если б я... нет, бесполезно, просвещение не для такого ума, - и добавил с отчаянием в голосе: - О, если б он обладал хоть каким-нибудь даром, глубиной, широтой мышления, либо, либо... но, сам понимаешь, человеческий ум тугой и тесный, ведь не вольешь же бездонную звездную ширь вселенной в кувшин!{21}
Ответом ему было мое ледяное оскорбленное молчание; сейчас я и слова не сказал бы, чтоб спасти его жизнь. Но ему было все равно, что происходит в моей душе, он мыслил. Наконец Сорок четвертый заговорил снова:
- Ах, как это трудно! Будь у меня хотя бы исходная точка, основа, с которой начать, - так нет! Опереться не на что! Послушай, ты можешь исключить фактор времени, можешь понять, что такое вечность? Можешь представить себе нечто, не имеющее начала, нечто такое, что было всегда? Попытайся!
- Не могу. Сто раз пытался. Головокружение начинается, как только вообразишь такое.
Лицо Сорок четвертого выразило отчаяние.
- Подумать только, и это называется ум! Не может постичь такого пустяка... Слушай, Август, в действительности время не поддается делению никакому. Прошлое всегда присутствует. Если я захочу, то могу вызвать к жизни истинное прошлое, а не представление о нем; и вот я уже в прошлом. То же самое с будущим - я могу вызвать его из грядущих веков, и вот оно у меня перед глазами - животрепещущее, реальное, а не фантазия, не образ, не плод воображения. О, эти тягостные человеческие ограничения, как они мешают мне! Твой род даже не может вообразить нечто, созданное из ничего, - я знаю наверняка: ваши ученые и философы всегда признают этот факт. Все они считают, что вначале было нечто, и разумеют нечто вещественное, материальное, из чего был создан мир. Да все было проще простого - мир был создан из мысли. Ты понимаешь?
- Нет. Мысль! Она не материальна, как же можно создать из нее материальные предметы?
- Но, Август, я же говорю не о человеческой мысли, я говорю о себе подобных, о мыслях богов.
- Ну и что? Какая тут разница? Мысль это мысль, и этим все сказано.
- Нет, ты ошибаешься. Человек ничего не творит своей мыслью, он просто наблюдает предметы и явления внешнего мира, сочетает их в голове; сопоставив несколько наблюдений, он делает вывод. Его ум - машина, притом автоматическая, человек ее не контролирует; ваш ум не может постичь ничего нового, оригинального, ему под силу лишь, собрав материал извне, придать ему новые формы. Но он вынужден брать материал извне, а создать его он не в состоянии. В общем, человеческий ум не может творить, а бог может, мне подобные могут. Вот в чем различие. Нам не нужны готовые материалы, мы создаем их - из мысли. Все сущее было создано из мысли, только из мысли.
Я решил, что должен проявить великодушие и вежливость - поверить ему на слово, не требуя доказательств, - так я ему и сказал. Сорок четвертый не обиделся.
- Твой автоматический ум выполнил свою функцию, - заметил он, - свою единственную функцию, и без всякой помощи с твоей стороны. То есть он слушал, он наблюдал, собрал разные вещи воедино и сделал вывод - вывод, что мое утверждение сомнительно. Теперь он втайне хочет проверить, так ли это. Верно?
- Пожалуй, - признался я, - хотя, будь на то моя воля, я бы скрыл свое желание из деликатности.
- Твой ум автоматически предлагает, чтоб я представил особое доказательство, чтоб я создал пригоршню золотых монет из ничего, то есть из мысли. Открой ладонь, они там.
И монеты там были! Я удивился, но не сильно, потому что в глубине души верил - и не раз в этом убеждался, - что Сорок четвертый пользуется колдовскими заклятиями, которым научился у мага, а сам без него ничего сделать не может. А вдруг я не прав? Меня так и подмывало спросить об этом Сорок четвертого, я уж открыл было рот, но язык не повернулся, и я догадался, что он наложил на меня таинственный запрет, который так часто мешал мне задать ему желаемый вопрос. Сорок четвертый снова погрузился в размышления.
- Бедная старуха! - вдруг воскликнул он.
У меня защемило сердце; я будто наяву увидел столб, костер, услышал предсмертный вопль старухи.
- Какой стыд, что мы ее не спасли, какая жалость!
- Почему жалость?
- Почему? Ты еще спрашиваешь, Сорок четвертый?
- Какая ей от этого корысть?
- Продление жизни, к примеру. Разве это ничего не значит?
- Узнаю человека! Он всегда притворяется, что вечное блаженство в царствии небесном - бесценная награда! А сам стремится как можно дольше не попасть на небо. Понимаешь, в глубине души он отнюдь не убежден в существовании царствия небесного.
Меня зло взяло, что я по неосторожности дал ему такой козырь. Но спорить не стал: сказанного не воротишь, к тому же, спорь не спорь, Сорок четвертого не убедишь. Желая перевести разговор на другую тему, я заметил, что уж в одном-то старуха выиграла бы, если б ее спасли от костра, - не мучилась бы так перед смертью, прежде чем попасть в рай.
- Она не попадет в рай, - невозмутимо сказал Сорок четвертый.
Я был потрясен и еще больше - возмущен.
- Ты, вероятно, много знаешь о рае, - сказал я с некоторой горячностью, - откуда тебе все известно?
Ему не передалось мое волнение, он даже не потрудился ответить на вопрос, а продолжал:
- Выигрыш этой женщины был бы ничтожен, даже по вашим удивительным меркам. Что такое десять лет по сравнению с десятью миллиардами? Одна десятитысячная доля секунды, иначе говоря - ничто. Так вот, теперь она в аду и пребудет там вечно. Вычти из вечности десять лет, что ты получишь? Нуль. Ее смертная мука на костре длилась шесть минут, спасать ее от такой муки не стоило труда. Бедняжка теперь в аду, посмотри сам.
И не успел я попросить пощады, как моему взору открылось море огня, и в нем она, среди других грешников. Уже в следующий миг адское пламя исчезло, исчез и тот, кто вызвал это видение. Я остался в одиночестве.
Глава XXIII
Хотя я был молод - мне едва минуло семнадцать, - овладевшая мной тоска была почти беспросветна. Интерес к событиям в замке и его обитателям угас; я замкнулся в себе и не обращал внимания на то, что происходит вокруг; двойник выполнял все мои обязанности, делать мне было нечего, и я, невидимый, бесцельно слонялся по замку, чувствуя себя глубоко несчастным.
Дни тянулись мрачной чередой, я томился, чего-то в моей жизни недоставало, я сознавал это все отчетливей. Я и самому себе не решался признаться, отчего томлюсь. А причиной была племянница мастера Маргет. Я был тайно влюблен в нее, влюблен давным-давно. Я с обожанием смотрел на ее лицо, прелестную фигурку, но дальше этого немого обожания дело не шло: не хватало смелости. Да и как мог я, застенчивый неоперившийся юнец, воспарить так высоко? Стоило ей мимоходом одарить меня приветливым словом, меня бросало в дрожь, безграничное счастье наполняло мое существо, всеми фибрами души я ощущал неземное блаженство и ночью не смыкал глаз, но такая явь была лучше сна. Эти случайные, ничего не значащие фразы, которые Маргет бросала невзначай, были для меня подлинными сокровищами, я бережно хранил их в своей памяти и точно помнил, когда она произнесла каждую из них, по какому случаю; помнил ее голос, выражение лица, свет глаз; что ни ночь, я любовно перебирал их в памяти одну за другой, умилялся, играл с ними, как бедная девчонка с горсткой дешевых бусинок. Но о том, чтобы Маргет всерьез подумала обо мне, глянула, молвила слово - ласково, не так, как походя бросают кошке, - я и мечтать не смел! Обычно Маргет меня не замечала и, проходя мимо по коридору или гостиной, ограничивалась приветливым взглядом.