Лишь только Собрание сформировалось, в нем обнаружился двойственный — полумонархический-полуреспубликанский — дух; завязалась борьба, с виду пустая, но в сущности серьезная, и в течение двух дней победа переходила то на ту, то на другую сторону. Депутация, которая отправилась к королю, чтобы возвестить ему состав Собрания, в следующих выражениях отдала отчет о своем поручении: «Мы колебались относительно формы выражений, которые должно принять, говоря с королем, — заявил президент депутации Дюкастель. — Мы боялись оскорбить и национальное достоинство, и достоинство короля. И потому решили сказать так: „Государь, Собрание учреждено; оно послало нас, чтобы уведомить о том Ваше Величество“. Мы отправились в Тюильри. Министр юстиции вышел и объявил нам, что король не может принять нас раньше, чем в сегодня в час. Мы думали, что общее благо требует немедленной аудиенции, и потому стали настаивать. Тогда король велел сказать, что примет нас в девять часов. Мы пришли. В четырех шагах от короля я ему поклонился и произнес условленные слова. Король спросил у меня имена моих товарищей; я отвечал, что не знаю их. Мы хотели уже удалиться, когда он остановил нас, сказав: „Я могу вас видеть не ранее пятницы…“».
При последних словах глухое волнение, которое уже бродило в Собрании, разразилось шквалом: «Я требую, — кричал один депутат, — чтобы больше не употребляли титул „величество“ ни здесь, ни вне этих стен!» — «Я требую, — прибавил другой, — чтобы был уничтожен титул „государь“, произошедший от слова „господин“, так как в нем выражается признание верховной власти за тем лицом, к которому прилагают подобный титул». — «Я требую, — сказал депутат Беккэ, — чтобы мы не превращались в кукол, которые встают или садятся, когда королю будет угодно встать или сесть». Тут в первый раз возвысил голос Кутон, и первое слово его оказалось угрозой для королевского сана: «Здесь нет другого величества, кроме величества закона и народа, — сказал он, — мы не дадим королю другого титула, кроме „короля французов“! Унесите это возмутительное кресло, позолоченное седалище: пусть король считает за честь сидеть в простом кресле, пусть весь церемониал между ним и нами состоит в равенстве: когда он снимет шляпу и встанет, будем и мы стоять с непокрытыми головами, но мы наденем головные уборы и сядем, когда сядет он».
Постановили, что каждый вправе сидеть в шляпе в присутствии короля. Гарран де Кулон заметил, что этот декрет может вызвать некоторую тревогу в Собрании. Подобное право, предоставленное всем, даст одним возможность выказать свою гордость перед королем, а другим — лесть. «Тем лучше, — раздался чей-то голос, — если есть льстецы, всем надо знать их!» Решили также поставить в зале два одинаковых кресла на одном уровне: одно для президента, другое для короля; наконец, постановили, что королю не полагается никакого другого титула, кроме титула «король французов».
Эти декреты были унизительны для короля, встревожили конституционистов, взволновали народ. «Разве мы для того удержали короля, — говорили они, — чтобы предавать его оскорблениям и осмеянию? Нация, которая не уважает себя в лице своего наследственного главы, будет ли питать уважение и к своим избранным представителям?» Собрался совет министров. Король с горечью объявил, что вовсе не обречен предавать королевское достоинство оскорблениям Собрания и намерен открыть заседание последнего через министров.
Слух об этом, распространившись по Парижу, произвел внезапную вспышку в пользу короля. Собрание, все еще колеблющееся, почувствовало этот удар. Популярность, которую оно искало, ускользала из его рук.
Верньо, тогда еще неизвестный жирондистский депутат, с первых же слов своей речи обнаружил дерзость, соединенную с нерешительностью, которые вообще характеризовали политику Жиронды. «Кажется, дело ясное, — сказал он, — если декрет касается внутренней политики, то он должен исполняться немедленно. Для меня же очевидно, что декрет касается именно внутренней политики, так как между Законодательным собранием и королем не существует отношений власти и подчиненности. Речь идет просто о внимании, которое требуют оказывать королевскому достоинству. Я не знаю, зачем желают восстановления титулов „государь“ и „величество“, которые напоминают нам феодализм. Король должен считать за честь титул „король французов“».
Депутат Эро де Сешель потребовал уничтожения декрета. Депутат Шампион упрекал своих товарищей за использование первых заседаний для прений о таких пустяках. «Я не боюсь идолопоклонства народа в отношении золотого кресла, но боюсь борьбы между двумя властями! Вы не хотите слов „государь“ и „величество“; вы не хотите даже, чтобы королю рукоплескали, как будто можно запретить народу выражение признательности, когда король его заслуживает! Не будем позорить себя, господа, преступной неблагодарностью по отношению к Национальному собранию, которое сохранило королю эти знаки почтения». Дюкастель высказался в том же смысле. По неосторожности он употребил слово «государь» и прибавил, что законодательная власть включает в себя как Собрание, так и короля. Такое кощунство, такая невольная ересь вызвали в зале страшную бурю. Однако декрет, оскорбительный для королевского достоинства, тем не менее отменили. Это отступление встретило восторг со стороны роялистов и национальной гвардии. Конституционисты увидели в нем предвестник согласия между ветвями власти. Король же счел это событие торжеством не совсем угасшей верности.
Все они обманывались: это было просто движение великодушия, которое следовало за грубостью; колебание народа, который не решается разбить одним ударом то, чему долгое время поклонялся.
Революционная партия, собравшись вечером у якобинцев, оплакивала свою неудачу, обвиняла и обличала всех и каждого. «Смотрите, — говорили ораторы, — какая разрушительная работа совершена в одну ночь! Какая победа продажности и страха! Члены прежнего Собрания, смешавшись в зале с новыми депутатами, нашептывали своим преемникам о вреде уступок, которые непременно обесчестят последних. Вечером, после заседания, те же депутаты рассыпались группами по Пале-Роялю, предсказывали всюду волнения и анархию, а парижскому народу, который предпочитает свое частное благосостояние общественной свободе, внушали страх насчет снижения кредитов и исчезновения звонкой монеты. Разве это племя может противиться подобным аргументам?»
Между тем народ, который после стольких бурных дней стремился к покою, нуждался в труде, деньгах и хлебе и, сверх того, был напуган приближением суровой зимы, равнодушно отнесся и к самой попытке, сделанной Собранием, и к отступлению его. Французы оставили безнаказанными оскорбления депутатов, которые поддерживали декреты. Гупильо, Кутон, Базир, Шабо в самом Собрании подверглись угрозам со стороны офицеров национальной гвардии. «Берегитесь! — говорили им эти солдаты, вышедшие из народа и подкупленные троном. — Мы не хотим, чтобы революция пошла дальше. Вы у нас на виду, мы проколем вас штыками!»
Король, успокоенный таким настроением общества, 7 октября отправился в Собрание. Его появление послужило сигналом к единодушным рукоплесканиям. Одни аплодировали королю; другие — конституции. Последняя внушала тогда настоящий фанатизм тем инертным массам, которые судят о предметах по названию и считают священным все то, что закон таковым провозглашает. Криком «Да здравствует король!» не довольствовались, кричали также: «Да здравствует Его Величество!» Аплодировали даже королевскому креслу, установленному подле кресла президента.
Король говорил стоя и с непокрытой головой. Речь его действовала успокоительно на умы и трогала сердца. За неимением энтузиазма она дышала искренностью. «Чтобы наши труды, — сказал король, — принесли все то благо, которого должно от них ожидать, нужно, чтобы между Законодательным собранием и королем сохранялись постоянная гармония и неизменное доверие. Враги нашего спокойствия будут всеми силами стараться нас разъединить, но пусть любовь к отечеству вновь соединит нас, а общий интерес свяжет неразрывными узами! Не останется более ни для кого повода жить вдали от страны, в которой законы выполняются в полной мере и все права уважаются».
Этот намек на эмигрантов и косвенный призыв, обращенный к братьям короля, наполнили ряды Собрания трепетом радости и надежды. Королю отвечал президент Пасторе, умеренный конституционист. «Государь, — сказал он, — самим своим присутствием среди нас вы приносите новую присягу отечеству. Несколько дней назад вы сказали, что нуждаетесь в любви французов. И мы также нуждаемся в вашей любви. Конституция сделала вас величайшим монархом, а ваша любовь к ней поставит Ваше Величество в ряд самых любимых королей».
Популярность явилась к королю, словно утренний ветерок, который на минуту очищает небо и обманывает даже людей, уже привыкших не доверять подобным признакам. Королевская семья хотела, по крайней мере, насладиться такой благоприятной переменой и особенно порадовать ею дофина и принцессу: эти дети знали только гнев народа, нацию они видели только сквозь ряд октябрьских штыков, под рубищем мятежа и сквозь пыль вареннской дороги.