Этот намек на эмигрантов и косвенный призыв, обращенный к братьям короля, наполнили ряды Собрания трепетом радости и надежды. Королю отвечал президент Пасторе, умеренный конституционист. «Государь, — сказал он, — самим своим присутствием среди нас вы приносите новую присягу отечеству. Несколько дней назад вы сказали, что нуждаетесь в любви французов. И мы также нуждаемся в вашей любви. Конституция сделала вас величайшим монархом, а ваша любовь к ней поставит Ваше Величество в ряд самых любимых королей».
Популярность явилась к королю, словно утренний ветерок, который на минуту очищает небо и обманывает даже людей, уже привыкших не доверять подобным признакам. Королевская семья хотела, по крайней мере, насладиться такой благоприятной переменой и особенно порадовать ею дофина и принцессу: эти дети знали только гнев народа, нацию они видели только сквозь ряд октябрьских штыков, под рубищем мятежа и сквозь пыль вареннской дороги.
Вечером все королевская семья отправилась в Итальянский театр. Утренние слова короля, черты его лица, проникнутые доверием и добротой, красота двух принцесс, наивная грация детей произвели на зрителей большое впечатление: сострадание соединилось с уважением, а энтузиазм смягчил сердца до умиления. Зал огласился рукоплесканиями. Дофин, прелестный ребенок, сидел на коленях королевы и, поглощенный игрой актеров, наивно повторял своей матери их жесты как бы для того, чтобы передать ей содержание пьесы. Это беспечное спокойствие невинности среди бурь, эти игры ребенка у подножия трона, готового обратиться в эшафот, эти неприкрытые движения сердца королевы, столь долго замкнутого для всякой радости, — все это вызывало слезы на глазах зрителей; сам король плакал. В революционные времена случаются такие моменты, когда самая яростная толпа становится кроткой и милосердной; это происходит именно тогда, когда в ней говорит естество, а не политика и вместо чувств толпы проявляются чувства человека.
Собрание поспешило вновь завладеть симпатиями нации, которых на время лишилось из-за мимолетного умиления. Три обстоятельства волновали умы: вопрос о духовенстве, вопрос об эмиграции и опасность войны.
Учредительное собрание совершило большую ошибку, остановившись на полумерах относительно реформы французского духовенства. Конституция освободила гражданина; вслед за тем следовало освободить из-под опеки государства верующих и возвратить веру индивидуальному разуму и Богу.
Философы Учредительного собрания отступили перед трудностью этого дела. Трон был привязан к алтарю, теперь они хотели привязать алтарь к трону. Это значило только переменить тиранию, угнетать совесть с помощью закона вместо угнетения закона с помощью совести. Гражданская конституция духовенства стала выражением этого взаимно ложного положения. Духовенство лишили тех неотчуждаемых имуществ, которые в виде церковной десятины облагали налогом население Франции. У духовенства отняли его бенефиции, аббатства и десятины, феодальные принадлежности алтаря. Взамен оно получило содержание, основанное на выплате налогов.
Условием договора, который позволял духовенству службу, влияние и мощное министерство религий, стало требование принести присягу конституции. Между тем эта конституция содержала параграфы, которые посягали на духовное главенство и административные привилегии римского двора. Совесть католиков была возмущена. Революция, носившая до тех пор исключительно политический характер, сделалась ересью в глазах части духовенства и верующих. Из числа епископов и простых священников одни принесли гражданскую присягу, которая гарантировала их существование, другие отказывались от нее или присягали и потом отступали от присяги. Большая часть приходов имела двух священников: конституционного, труд которого оплачивался правительством, и непокорного, отказавшегося от присяги, — последний был лишен доходов и рядом с законным алтарем воздвигал другой алтарь в какой-нибудь тайной часовне или на открытом поле. Эти два священнослужителя принадлежали одному и тому же культу, но взаимно друг друга отлучали от церкви: один — во имя конституции, другой — во имя папы и церкви.
Людовик подписал гражданскую конституцию духовенства нехотя, но сделал это только как король, сохранив для себя свободу совести. Он оставался христианином и католиком во всей евангельской простоте, в смиренном повиновении церкви. Упреки, которые король получал из Рима за свою слабость, мучили его совесть и волновали ум. Он не переставал вести официальные или секретные переговоры с папой, то стараясь получить от главы церкви снисходительную уступку в отношении Франции, то советуя ему благоразумное выжидание. Только такой ценой мог он возвратить мир своей душе. Рим в свою очередь мог даровать королю только сострадание. Громоподобные буллы неприсягнувших священников обрушивались на население и достигали подножия трона. Король с трепетом ждал, что когда-нибудь они разразятся над его собственной головой.
С другой стороны, король понимал, что революция не простит ему того, что он пожертвовал ее началами своей религиозной совестливости. Поставленный таким образом между угрозами Неба и своего народа, король употреблял все усилия, чтобы отсрочить и осуждение Рима, и решения Собрания. Учредительное собрание предоставило королю время для принятия решения и с долготерпением отнеслось к выбору совести каждого гражданина; оно не посягало на убеждения обыкновенного верующего: каждый был вправе молиться со священником, свободно им выбранным. Король первый воспользовался этой свободой и не распахнул двери капеллы в Тюильри для конституционного священника. Жирондисты мечтали вынудить его открыто продемонстрировать свои предпочтения: если бы он подчинился им, то потерял бы остатки собственного достоинства, а если бы нашел в себе силы к сопротивлению, то растерял бы последние остатки популярности.
Заставить короля открыто принять чью-нибудь сторону стало бы торжеством для жирондистов. Народные чувства благоприятствовали их намерениям. Религиозные смуты начали принимать политический характер. В древней Бретани присягнувшие священники являлись источником ужаса для народа. Общения с этими священниками избегали. Напротив, непокорившиеся священники удержали всю свою паству. Толпы в несколько тысяч человек шли по воскресеньям за своим старым священником в капеллы, расположенные в двух или трех милях от их домов. В Кане обагрилась кровью церковь, в которой непокоренный священник оспаривал алтарь у священника присяжного. Такие же беспорядки грозили распространиться по всему королевству.
Оставалось только два средства погасить пожар в самом его очаге: мощная поддержка свободы вероисповеданий исполнительной властью или преследование священнослужителей старого культа. Прения об этом начались с обсуждения отчетов Галлуа и Жансонне, посланных в качестве гражданских комиссаров в западные департаменты, чтобы изучить причины волнений и настрой жителей. Фоше, присягнувший священник и знаменитый проповедник, впоследствии конституционный епископ Кальвадоса, говорил первым.
«Нас обвиняют в желании преследовать, — начал Фоше. — Это клевета. Никаких преследований нет. К ним стремится фанатизм, истинная же религия их отрицает, философия питает к ним отвращение. Остережемся подвергать непокорных священников заключению, изгонять их, даже лишать места! Пусть они думают, говорят, пишут против нас все что хотят, их мыслям мы противопоставим свои мысли, а время сделает остальное. Но в ожидании его неизбежного торжества надобно найти действенное и скорое средство, чтобы помешать этим людям возбуждать слабые умы и внушать им мысли о контрреволюции. Контрреволюция! Не в том состоит религия, господа! Фанатизм не совместим со свободой. Посмотрите на священников. Они хотели бы плавать в крови патриотов. Это их подлинные выражения. В сравнении с этими священниками атеистов должно признать ангелами! (Рукоплескания.) Нация терпит таких священников; разве этого не довольно? Они ссылаются на параграф конституции, в котором говорится: „Доходы католических священнослужителей составляют часть национального долга“. Но разве они служители католического культа? Разве государство признает другой католицизм, кроме своего? Если они сами хотят провозгласить другой, то воля их и их последователей! Нация дозволяет все религии, но оплачивает только одну. Что за польза нации лишаться тридцати миллионов дохода, бессмысленно уплачиваемых самым непримиримым ее врагам! (Крики „Браво!“) Зачем оплачивать эту армию рабства за счет фондов нации? Что они делают? Они проповедуют эмиграцию, вывозят звонкую монету, сеют заговоры против нас как внутри, так и вне страны. „Идите, — говорят они дворянству, — объединяйтесь с чужеземцами; пусть все плавает в крови, лишь бы только возвратили наши привилегии!“ Вот их церковь! Если бы ад имел на земле свою церковь, то она говорила бы подобным языком!»