Торне, конституционный епископ Буржа, отвечал аббату Фоше, как Фенелон мог бы отвечать Боссюэ: он показал, что в словах его противника терпимость также обладает чертами фанатизма: «Вам предлагают сильные лекарства против зла, которое гнев может только растравить, требуют осуждения на голод наших неприсягнувших собратьев. Простые религиозные заблуждения должны оставаться чуждыми законодателю. Священники эти невиновны, они только заблуждаются. Взор закона, падая на эти заблуждения совести, усиливает их; лучшее же средство исцелить подобные заблуждения состоит в том, чтобы их не видеть. Почему наши собратья не будут пользоваться правом поклоняться рядом с нами тому же самому Богу, тогда как в городах, где мы отказываем им в совершении наших святых таинств, мы позволяем язычникам праздновать таинства Изиды и Озириса, мусульманам — призывать своего пророка, раввинам — приносить жертвы всесожжения? Но доколе, скажите вы мне, продолжится эта странная терпимость? А до каких пор, скажу я в свою очередь, доведете вы произвол и преследования? Когда закон установит гражданские акты рождения, браков, погребения наравне с актами религиозными, которые их освящают? Когда закон позволит совершать на двух алтарях одну и тут же жертву, в силу какой непоследовательности он не допускает туда одинаковые таинства?
Чего же вы боитесь? За вас время! Класс неприсягнувших священников исчезнет сам собой и не возобновится более; культ, оплачиваемый отдельными лицами, а не государством, постепенно ослабнет; партии, воодушевляемые вначале горячностью верований, взаимно примирятся с помощью свободы. Взгляните на Германию! Взгляните на Виргинию, где различные ветви религии братаются в одинаковом порыве патриотизма! Вот к чему надо стремиться, вот какие принципы надо постепенно прививать народу! Просвещенность должна стать великим предвестником закона».
Дюко, молодой жирондист, в котором энтузиазм честного человека брал верх над стремлениями партий, потребовал отпечатать эту речь. Его голос затерялся среди рукоплесканий и ропота, что доказывало нерешительность и разделение умов.
Пока шли прения, курьеры из департаментов каждый день приносили вести о новых беспорядках. Конституционных священников повсюду оскорбляли, изгоняли, убивали у подножия алтарей; сельские церкви, запертые по распоряжению Национального собрания, взламывались; непокорившиеся священники входили туда, поддерживаемые народным фанатизмом. Три города были осаждены и почти сожжены обитателями деревень. «Вот, — воскликнул депутат Инар, — куда ведут вас терпимость и безнаказанность, которые вами проповедуются!»
Инар, представитель Прованса, был сыном грасского парфюмера. Отец готовил его для литературы, а не для торговли: среди греческих и римских древностей он изучал политику. В душе Инар носил в качестве идеала образ Гракха, в сердце — его мужество, в голосе — его интонацию. Красноречие молодого Инара было таким же кипучим, как его кровь. Собрание следовало за ним, переводя дух, и вместе с оратором доходило до ярости прежде, чем достигало известного убеждения. Речи Инара являлись великолепными одами, которые возводили прения до высот лиризма, а энтузиазм доводили до конвульсий.
«Да, вот куда ведет вас безнаказанность, — повторял Инар, получив слово, — она всегда составляет источник великих преступлений, а теперь является единственной причиной дезорганизации, в которую мы погружены. Факты, которые вам изложили, составляют только прелюдию того, что произойдет в королевстве. Обдумайте обстоятельства этих беспорядков, и вы увидите, что они — следствие дезорганизации современной конституции: эта система родилась там. (Указывает на правую сторону.) Она освящена римским двором! Нам приходится снимать маску не с настоящего фанатизма, а с лицемерия! Священники — это привилегированные возмутители, которые должны быть наказаны строже, чем частные лица. Религия — всемогущее орудие. Священник, говорит Монтескье, принимает человека в колыбели и сопровождает его до могилы; удивительно ли, что он имеет такую власть над умами и нужно издавать особые законы, чтобы под предлогом религии он не смущал мир в обществе? Каков же может быть этот закон? Я утверждаю, что только один подобный закон может быть целесообразен: изгнание из королевства! (Трибуны сопровождают эти слова продолжительными рукоплесканиями.) Разве вы не видите, что следует отделить мятежного священника от совращаемого им народа и выслать эту язву в лазареты Италии и Рима? Вы думаете, вам простят такую революцию, которая отняла у деспотизма его скипетр, у аристократии — ее привилегии, у дворянства — его гордость, у духовенства — его фанатизм, революцию, которая похитила столько источников дохода из рук священника, уничтожила столько ряс, низвергла столько теорий? Нет, нет! Революции нужна развязка! По моему мнению, нужно идти ей навстречу неустрашимо. Чем больше вы будете медлить, тем ваше торжество станет труднее и тем более оно обагрится кровью. (Сильный ропот поднимается в одной части зала.).
Разве вы не видите, — продолжал Инар, — что все контрреволюционеры держатся сплоченно и не оставляют вам другого выбора, кроме победы? Гораздо лучше поразить их, пока граждане еще взбудоражены и помнят об опасностях, которым подвергались, чем дать остыть патриотизму! Быть может, вследствие подобной строгости прольется кровь. Но если вы не сделаете так, не прольется ли ее еще больше? Разве междоусобная война не составляет еще большего несчастья? Вы уже поразили эмигрантов; еще один декрет против священников-возмутителей — и вы получите еще десять миллионов голосов! Мой декрет в двух словах: заставьте каждого француза, как священника, так и светского человека, принять гражданскую присягу и постановите, что каждый, кто не примет ее, будет лишен всех доходов и всякой пенсии. Можно приказать покинуть страну тем, кто не подпишет общественного договора. Что же касается тех, относительно которых Уголовный кодекс постановляет наказания более строгие, чем изгнание, то к ним можно применить только одну меру: смерть!»
Эта речь, которая доводила патриотизм до безбожия и делала из общественного блага какого-то неумолимого Бога, которому надобно было приносить в жертву даже невинных, возбудила бешеный энтузиазм в рядах жирондистов и сильное негодование среди членов умеренной партии. «Требовать тиражирования подобной речи, — сказал конституционный епископ Леко, — все равно что требовать отпечатать кодекс атеизма. Общество не может существовать, если оно не имеет идеала неизменной нравственности, происходящего от идеи о Боге». Такой религиозный протест был встречен смехом и ропотом Собрания.
Декрет против священников, предложенный Франсуа Нефшато и принятый Законодательным комитетом, был наконец изложен в следующих выражениях: «Всякое духовное лицо, не принявшее присяги, обязано в течение восьми дней явиться в свой муниципалитет и принести там гражданскую присягу. Кто не выполнит этого, не имеет права ни на какие доходы или пенсию из общественной казны.
Каждый год будет составляться денежная сумма из пенсий, которых лишены такие духовные лица. Эта сумма будет распределяться между 83 департаментами и направляться на благотворительные работы и в помощь нуждающимся инвалидам. Сверх того, вследствие отказа от присяги такие священники будут считаться заподозренными в мятеже и подлежать особому надзору. Они могут быть выселены со своего места проживания, с назначением им другого. В случае отказа от обязательной перемены места жительства они будут подвергнуты заточению.
Церкви, используемые для богослужения, которое оплачивается государством, не могут использоваться ни для какого другого богослужения. Граждане могут нанимать другие церкви или капеллы и там отправлять свои обряды. Но это не разрешается священникам, которые не принесли присяги и заподозрены в возмущениях».
Декрет, который гораздо больше разжигал фанатизм, чем тушил его, вызвал восстание в Вандее, возбудил повсюду преследования и навис, как грозный меч, над совестью короля.
Жирондисты радовались, что им удалось таким образом удерживать несчастного государя между его верой и их законом: в случае утверждения декрета король становился еретиком, в случае отказа — изменником нации. Торжествуя по поводу этой победы, они устремились к другой. Вынудив монарха нанести удар его вере, они хотели принудить его нанести удар дворянству и своим собственным братьям. Они подняли вопрос об эмигрантах.
Мирабо относился к этому вопросу скорее как философ, нежели как человек государственный. Он оспаривал у законодателя право издавать законы против эмиграции. Но Мирабо ошибался. Когда теория находится в противоречии с общественным благом, эта теория ложная, потому что общество представляет в своем лице верховную справедливость.