Помимо естественного, но не оправдавшего ожиданий географического толкования Березую нашлось остроумное языковое: дескать, тут мы имеем дело с простой опиской, и вместо «на березуе» следует читать «на березе», то есть на берегу, имея в виду берег Дона. Может быть, «береговое» объяснение сошло бы в качестве чисто лингвистического, но оно не выдерживает критики в историческом плане. Сегодня мы точно знаем, что Дмитрий Ольгердович не мог самостоятельно придти на донские берега. Ко времени Куликовской битвы он уже год как покинул свой Трубчевско-Стародубский удел и служил московскому князю, имея в ленном владении Переяславль-Залесский. Если он ходил на Куликово поле, то во главе переяславльского войска и, следовательно, вместе с основными московскими силами. Андрей Ольгердович в 1380 году номинально оставался псковским князем, правда, доподлинно не известно, признал ли его своенравный Псков, в то время более тяготевший к Литве, чем Москве. Но даже если Андрей Ольгердович фактически владел Псковом, его самостоятельный поход оттуда на Дон через всю враждебную Литву был со всей очевидностью невозможен. Чисто гипотетически его дружина могла соединиться с какими-то готовящимися к походу смоленскими войсками как раз у Березуйска, но встреча Дмитрия Донского с обоими Ольгердовичами на мифическом Березуе у реальных донских берегов, как ни верти, — нечто из области фантастики. Ее быть не могло.
Коломна и устье Лопасни — места сбора войска Дмитрия Ивановича и его переправы через Оку по сценарию «Руси защитник» — такие же типичные штампы летописных описаний давней борьбы Москвы и Рязани, как и буртасы с фрягами Мамаева войска в летописной этнографии Золотой Орды. Именно город Коломна и земли у впадения Лопасни в Оку были основными спорными территориями и постоянным предметом кровавой распри между Рязанским и Московским княжествами. Обе территории не раз переходили из рук в руки, пока окончательно не закрепились за Москвой. Очевидно, что после включения летописцами Олега Рязанского в гипотетический антимосковский блок вслед за ним в Летописные повести и «Сказание» сами собой потянулись Коломна с Лопасней, тесно связанные с его именем и реальными событиями противостояния Москвы и Рязани. К Куликовской битве они имеют отношения не больше, чем сам Олег Рязанский.
У великого похода Дмитрия Донского есть еще одна, никем не упоминаемая, каверзная проблемка. Каким бы путем московское войско ни шло на Дон, где бы и как бы ни переправлялось через Оку, проходило бы или не проходило через Коломну, Лопасню и Березуй, оно было обязано переправиться через Дон. Ночью. За одну сентябрьскую ночь наведя переправы, а потом уничтожив их за собой. И к рассвету уже построиться в боевые порядки на другом берегу. Как это могло сделать в XIV веке трехсоттысячное (или пусть даже стотысячное) войско — вот задачка, которую не мешало бы решить нашим историкам и военным теоретикам. Задачка, по моему дилетантскому разумению, и на взгляд любого нормального человека, решений не имеющая.
Не лучше обстоит дело и с хождением на Куликово поле Мамая. По разным источникам Куликовского цикла, промежуточными пунктами этого «хождения по мукам» были берега Воронежа, Приочье «между Чуровом и Михайловом» и, наконец, Куликово поле, на которое он пришел с юга по правобережью Дона. Если трассу этого маршрута нанести на карту, то мы получим написанную справа налево размашистую букву И, правый верхний угол которой перечеркнет всю Рязанщину, а левый верхний упрется в Куликово поле. Никто вразумительно не смог объяснить этот замысловатый маршрут, хотя на самом деле объяснение ему может оказаться очень простым. Скорее всего, мы вновь имеем дело с традицией и штампами. Если летописцы не имели ни малейшего понятия о реальном пути на Куликово поле московского войска, то тем более ничего они не могли знать о странствиях Мамая. Но, как и в остальных похожих случаях, это их нисколько не смутило. В ход снова пошли наработанные стереотипы и типовые маршруты движения татарских войск на Рязань по рекам Воронежу, Верде и Паре. Отсюда и настойчиво повторяющееся в «Задонщине» и Летописных повестях указание на Оку как место встречи союзников, хотя никакой встречи так и не произошло, а Мамай в гордом одиночестве каким-то непонятным образом оказался на правобережье Дона. Эту неувязку гениально и вполне в духе создаваемого произведения решил еще автор «Задонщины», у которого Мамай вместе со своей бессчетной ратью по щучьему велению, по авторскому хотению, в одно мгновение перенесся с Мечи, притока Оки «между Чуровом и Михайловом», на другую Мечу, приток Дона неподалеку от Куликова поля. Тот же прием повторил и даже усовершенствовал автор «Сказания». У него Мамай столь же легко и практически мгновенно, переместился из Кузьминой гати на Воронеже в Кузьмину Гать на Красивой Мече, вследствие чего он, и вовсе миновав Рязанщину, так и не повстречался с главным организатором совместного предприятия Олегом Рязанским.
Итак, пусть какими-то загадочными способами, используя фантастические «нуль-переходы», но оба противника добрались, наконец, до Куликова поля, которое «Задонщина» и «Сказание» называют полем грозной сечи. Только Летописные повести скромно оставляют место сражения безымянным. Может быть, не зря.
Почему-то никого не удивляет, что некое поле, ничем не выделявшееся и к тому же находившееся «за границей», в дальних степных пределах, возымело собственное имя. Это совсем не характерно для средневековой географии. Что-то не приходит на ум больше ни одного другого примера полевого имени собственного, если не считать локальные конкретно очерченные городские топонимы вроде Девичьего поля в Москве или Коломне. Разумеется не в счет такое глобальное понятие как Дикое или Половецкое поле — скорее в значении всего кочевнического мира, противопоставленного оседлой Руси, чем географически конкретного указателя. Как-то не принято было у наших предков персонально именовать поля в качестве неких беспредельных географических пространств. Леса — изредка именовали, но и леса отнюдь не всякие. Собственными именами в древности наделялись главным образом покрытые лесами водоразделы. История знает, например, Герцинский лес, который объединял цепь водораздельных хребтов от Судет до Карпат. «Повесть временных лет» называет Оковский лес: «Днепр же вытекает из Оковского леса и течет на юг, а Двина из того же леса течет, и направляется на север, и впадает в море Варяжское. Из того же леса течет Волга на восток и впадает семьюдесятью устьями в море Хвалисское». Здесь тоже речь о большой лесистой возвышенности, водоразделе бассейнов сразу не только трех больших рек — Волги, Днепра и Западной Двины, — но заодно и трех морей: Каспийского, Черного и Балтийского. Таких лесов было раз, два — и обчелся. А вот что до персонально поименованных полей, то едва ли не единственное уникальное исключение — Куликово поле. С чего бы? И почему именно Куликово?
В поисках ответа сначала ознакомимся с этимологическим экскурсом историка А. Петрова{26}: «Большинство современных ученых сходятся на том, что речь идет просто о «кулиге». По Далю — это «ровное место, чистое и безлесое» [но Куликово поле в классическом сценарии «Руси защитник» вовсе не было чистым и безлесым! — В.Е.], а по «Словарю русского языка XI–XVII веков» — «участок земли на берегу реки (в излучине, по плесу), используемый как сенокосное угодье» [тоже никак не про Куликово поле в сценарии «Руси защитник»! — В.Е.]. Причем надо заметить: в самых ранних летописных рассказах ни о каких «куликах» или «кулигах» вовсе нет ни слова, сеча просто «локализуется» у точки впадения Непрядвы в Дон. Только в «Задонщине» впервые читаем: «…сужено место межь Доном и Непра, на поле Куликове»». Впервые? Но ведь именно «Задонщина» считается самым ранним произведением Куликовского цикла! Правда, все входящие в него произведения многократно переписывались и переделывались, и теперь уже никто не знает, в какой момент появилось в «Задонщине» Куликово поле вместе с речкой Непрядвой. Зато известно, что в некоторых, предположительно более ранних, редакциях «Задонщины» река зовется и Непрой (Днепром), и Неправдой. Это невольно наводит на мысль, что автор «Задонщины» имел в виду не реальный приток Дона Непрядву, а некую эпическую абстракцию, «невзаправдашнюю» реку сродни Стиксу и Эридану греческой мифологии. Или, что безусловно, было ему ближе, Каяле СПИ.
Упомянувши Каялу, хочется на ней немного остановиться и вновь залезть в этимологические дебри со словарем М. Фасмера, в котором Каяла — «река на юге Руси, СПИ. Из тюрк, kajaly «скалистая»; ср. тур., азерб., крым. — тат., кыпч., уйг., чагат. kaja «скала», шор., леб., саг. kajaly' «скалистый, каменистый» (Радлов 2, 91)… Рашоньи… ссылается на название реки Каялы в [бывш.] Оренбург, губ. Менее вероятно происхождение из *kajanly от тур. kajan «водопад». Популярное сближение с каяться — по народн. этимологии». Обычно народная этимология — всего лишь повод улыбнуться. Но в данном случае ситуация иная. Сколько копий сломано в спорах об этой Каяле, но до сих пор так и не удалось выяснить, что же это за река! Так может быть самое простое объяснение, что не было ее в природе, этой Каялы? Даже в трактовке Фасмера. Откуда взяться каменистым рекам, а тем более водопадам, в бассейне «тихого Дона»?! Да, каменистая Каяла вполне уместна на южном Урале в Оренбургской губернии, но никак не на нижнем Дону. Не логичнее ли предположить, что автора СПИ (еще раз напоминаю, литературного произведения!) вообще не должно было интересовать, на какой реке произошла роковая битва, да и текла ли там вообще какая-то река. Она совершенно не существенна по сюжету и развитию действия. Скорее всего, появление реки в месте роковой битвы войска Игоря — не более чем дань традиции, все тот же литературный штамп: большинство известных боевых столкновений получили собственные имена по названиям рек, близ которых происходили. Таковы битвы на Стугне (1093), Калке (1223), Неве (1240), Синюхе (1362), Пьяне (1377), Воже (1378), Кондурче (1391), Ворскле (1399) — ряд можно продолжать бесконечно. Не логично ли предположить, что, следуя традиции и идее произведения, автор СПИ выдумал реку с «говорящим» названием: с одной стороны, соответствующим месту действия и обстановке своим тюркским обликом, а с другой, — символическим производным от древнерусского слова каять. Тут мы вновь вынуждены обратиться к Фасмеру: «окаять «порицать», укр. каяти кого «упрекать», ст. слав, каę сę, кати сę «каяться», болг. кая се, сербохорв. кajamu «(ото)мстить», словен. kajati «порицать», чеш. katise «каяться, раскаиваться в ч.-л.», польск. kajać się, в-луж. kać so, н-луж. kajaś se «каяться»». Итак, глагол каять у наших предков означал «порицать, упрекать», а в возвратной форме каяться — то же, что и в современном языке, то есть «порицать, упрекать себя». Таким образом, название реки Каялы, хотя и выдумано автором СПИ, но само по себе не случайно; оно — символ и апофеоз проходящего красной нитью через все произведение порицания героя автором, и место прозрения и раскаяния самого Игоря.