Ознакомительная версия.
Использование международной риторики национализма в притязаниях на локальное самоопределение не только отражало приверженность отстаиванию локального своеобразия в международно-признанных терминах. Это также означало превращение локальной нации в нечто, обладающее глобальной значимостью, конструирование ее в качестве эквивалента другим нациям. Мы можем увидеть иронию этой смены перспективы на примере реконструкции древнего Китая как современной нации. Эта реконструкция была не просто приложением международной риторики — она была продуктом китайского дискурса, который соединял старые местные корни с преобладающей западной риторикой национальной идентичности, наделяя последнюю своей самобытностью.
В конце XIX — начале XX века идея нации была для китайца совершенно новым способом понимания того, что значит быть китайцем. Раньше — тысячелетиями — Китай считался «поднебесной» или «срединным царством», включавшим центр и огромную часть этого мира. Китай не был одной из многих равнозначных единиц в большом мире. Китай не был одним из государств или одной из цивилизаций — он был олицетворением цивилизации как таковой.
Это «культуралистское» понимание масштабной коллективной идентичности резко противоречило националистической мысли. Раньше китайская культура был единым целым, которому индивиды и отдельные поколение могли более или менее точно соответствовать. Это отчасти отразилось в следующем описании «всесторонней» подготовки образованных чиновников конфуцианского Китая: «его подготовка была важна не только для службы [то есть выполнения профессиональных задач], но и представляла собой целый корпус обучения — художественного и морального, обладающего самостоятельной ценностью» (Levenson 19 5 8: 4 2). И если старый образ мысли требовал, чтобы все нововведения обосновывались демонстрацией того, что они отвечают традиции, то новый подход требовал, чтобы и нововведения, и традиционное наследие одинаково обосновывались демонстрацией того, что они отвечают интересам нации.
Одним из ключевых шагов на пути к этому было конституирование Китая как одной из множества подобных единиц, обладавших «параллельными историями»[73]. Вместо описания Китая как мира или как цивилизации интеллектуалы конца XIX и особенно начала XX века стали употреблять слово го, которое раньше использовалось для обозначения государства. В имперском Китае могло существовать множество таких государств; конфуцианский Китай мог даже признавать существование варварских государств, наподобие платившей ему дань Кореи. Но на рубеже веков Китай и сам стал все чаще описываться как го. Поначалу он все еще связывался с династией; го означало в буквальном смысле «отдельный правящий режим», как в цзинго, который сводил имперский режим к статусу просто правящей силы (Levenson 1958: 98–114; Dittmer and Kim 1993). Первоначально го отождествлялось со знатью, входившей в ту или иную крупную единицу, а не с простым народом, который не обладал политической идентичностью. Но постепенно значение стало смещаться в сторону идеи народа; Китай стал чжунго или, в целом, чжунгожень — китайской нацией[74].
И если раньше го было политической единицей, определяемой только своей властью, оно стало теперь хранилищем главных ценностей. Но в отличие от идей китайской или конфуцианской цивилизации, которые сами по себе были благом, го было способно извлекать пользу из множества благ. Оно было ценным, но оно также позволяло ценить различные блага — от богатства до военной силы. При таком подходе Китай мог сохранить свое культурное содержание и перенять формальное устройство одной из многих суверенных наций мира. Но необходимо было дать ответ на вопрос о том, каким образом Китай мог учиться у Запада, не утрачивая при этом своей сущности. Ответом стала одна из разновидностей старого наставления тиян: использование китайского знания в духовных вопросах и западного знания в практических целях. Но теперь практические цели могли возобладать; для оправдания китайского знания могли использоваться инструментальные критерии, и можно было извлечь множество уроков из сопоставления Китая как нации с другими нациями мира. Эти возможные уроки горячо обсуждались в новой периодической печати, которая расцвела в Китае в начале XX века (Chow 1960; Schwarcz 1986; Huang 1996). В Китае, как и в других странах, рост грамотности и печатной культуры способствовал развитию международных культурных ресурсов и созданию относительно крупной внутренней публичной сферы, которая сама по себе была важна для появления националистической мысли.
Тем не менее слишком большое усвоение иностранных идей могло вызывать нервозность даже у сторонников модернизации. В 1934 году Гоминьдан (или Китайская националистическая партия) писала в своей брошюре:
Нация всегда должна оставаться верной своей истории и своей культуре, чтобы сохранить свою независимость. Для сохранения веры в себя и решительного движения вперед нельзя отказываться от своей старой цивилизации, дабы не превратиться в реку без истока или дерево без корней. В своем желании усвоить новое знание западной цивилизации нам необходимо опираться на конфуцианские принципы. Весь народ должен обратиться к учению и действовать сообразно мыслям Конфуция. (Levenson 1958: 106)
Но разговоры о китайской самобытности касались специфически локального содержания универсального термина — нации. И в стремлении к развитию национального государства — прогрессу — вся литература ссылалась на «исторические предостережения стран, канувших в вечность» (об исторических сочинениях китайских националистов см.: Hunt 1993). Марксизм также был одновременно заимствованным у Запада продуктом, который имел свое представление о «нациях» и этапах истории, и идеологией, которая могла быть освоена и поставлена на службу целям китайского национализма (Hoston 1994).
Этот дискурс повлиял на конструирование национальных идентичностей не только в Китае, но и во всем мире, где притязания на особые локальные идентичности — китайскую, турецкую или испанскую — обычно излагались в терминах космополитического дискурса национализма. Разумеется, национализм всегда был дискурсом о многообразии и самобытности наций, но он также был дискурсом об устройстве наций как действующих сил истории, в соответствии с интересами которых мог оцениваться прогресс. Это было особенно заметно при создании наций из империй и разрозненных княжеств в конце XIX века.
Не все государства находились в равных условиях для осуществления центральной власти и не все могли притязать на объединение «своей нации» в своих границах. Китай всегда поражал и продолжает поражать степенью культурного единства среди подавляющего большинства населения[75].
Но китайская национальная идентичность также приписывалась и избиралась миллионами китайцев, проживавшими за пределами Китая, людьми, в различной степени ассимилированными другими коллективными идентичностями — на Филиппинах, Гавайях, в Индонезии, Малайзии и других странах. Многие из тех, кто поддержал республиканскую революцию 1911 года, принадлежали как раз к этим неоднозначным полукитайцам; многие другие были студентами, вернувшимися домой после учебы за границей. Но эти группы, конечно, имели все основания называться китайцами; одновременно они отличались от образцовых и предположительно наиболее подлинных китайцев, сконструированных в литературе и националистическом дискурсе.
Существование членов культурно определяемой китайской нации, проживавших за пределами политически определяемого китайского государства, вызывало беспокойство китайских правителей и других китайских националистов на всем протяжении современной эпохи. И особую нервозность вызывала ситуация, когда на некоторые территории Китая (вместе с китайским населением) начинали претендовать европейские державы или Япония и когда между этническими китайцами и различными политическими режимами возникали серьезные противоречия. «Ирредентизм» или попытка восстановить единое правление над большей якобы национальной территорией, таким образом, имеет глубокие корни в китайской политической мысли.
В 1997 году «воссоединение» Гонконга с Китайской Народной Республикой (КНР) и возвращение Макао Португалией ознаменовало собой конец чисто колониальной разновидности этой проблемы. Отметим, однако, что жители Гонконга объявлялись просто частью китайской нации, которую должна была вернуть имперская Британия, а не «самостью, заслуживающей самоопределения». Отметим также, что КНР считалась представительницей китайской нации, а передача Гонконга государственным властям КНР описывалась как «возвращение», даже если КНР возникла более века спустя после того, как Гонконг стал британской колонией. Идея о нации, определяемой с точки зрения дополитического культурного единства, возобладала над идеей демократического самоопределения.
Ознакомительная версия.