Кусты и деревья как-то незаметно потеряли цвет – сначала стали серыми, потом – темными. Они надвинулись стеной, словно кто-то поставил плоскую театральную декорацию, отделявшую его от всего мира. Впрочем, создавалось впечатление, что и за этой стеной все так же черно и вообще нигде ничего не существует, – реальна только яркая многоголосая действительность, пришедшая к нему из прошлого. И поэтому, когда на фоне этой темной, слегка колеблющейся декорации вдруг возникла фигура широкоплечего человека, который остановился в нескольких шагах и начал натужно и неестественно кашлять, явно привлекая к себе внимание, Робеспьер даже не вздрогнул, не испугался, настолько все, окружавшее его, казалось ему далеким и условным. Однако по тому, как Брунт лишь поднял голову, Робеспьер понял, что человек этот свой, хорошо ему знакомый. А еще через секунду он узнал Никола, его добровольного телохранителя, которому, вероятно, надоело прятаться в кустах, а может, он просто решил, что Робеспьеру пора возвращаться.
Но когда Робеспьер шел по плохо освещенным парижским улицам и поневоле наблюдал за малоизвестной ему жизнью вечернего Парижа, все равно его не оставляло чувство нереальности того, что происходило вокруг.
Теперь его уже никто не узнавал. Его толкали куда-то спешащие говорливые молодые люди. Из раскрытых дверей кофеен неслись песни и громкие голоса. Девушки, при вечернем освещении все таинственные и хорошенькие, мелькали, как легкие призрачные тени. Подальше от фонаря у стен домов стояли влюбленные парочки, раздавались звуки поцелуев, приглушенный смех. В одном из домов распахнулось окно, и в светлом проеме возник силуэт женщины. Женщина облокотилась на подоконник и застыла, и нельзя было ни разглядеть ее лица, ни определить возраст, но Робеспьеру почудилось, будто его коснулся запах тонких духов.
Деловито громыхали колеса экипажей, кучера лихо посвистывали, погоняя лошадей, и можно было подумать, что Робеспьер опять очутился в Париже своей юности, что и сейчас, как много лет назад, красивые кокотки спешат на какой-то роскошный бал.
Этот вечерний Париж с его шумными кофейнями, элегантными экипажами, манящими женщинами, с его веселой суетой и свиданиями влюбленных, это какое-то неуловимое пьянящее настроение города, заставлявшее даже случайного прохожего замедлять шаги в ожидании чего-то несбыточного и невозможного, – все наводило на странные мысли. Вдруг это и есть настоящая жизнь, а сам Робеспьер с его болью и тревогой, мрачными видениями нереален?
Может, это снится Робеспьеру, или он только тень далекого прошлого, до которого никому нет дела?
Но он пошел домой, и все опять стало на свои места.
Его ждал Кутон. Как всегда неторопливо, обстоятельно Кутон начал рассказывать о том, что произошло сегодня в комитетах и в Конвенте. Его голос звучал спокойно и бесстрастно, но в его речи все время возникали полувопросы.
Кутон их ставил как бы между прочим, не акцентируя, но чувствовалось, что он словно проверяет, как на них будет реагировать Робеспьер. Если Робеспьер прерывал его резким замечанием, Кутон не спорил, он со всем соглашался. Комментируя то или иное событие, давая характеристику тому или иному деятелю, Кутон как бы говорил: я только передаю то, что думают другие, но лично я, конечно, думаю так же, как и ты, Робеспьер.
Но Робеспьеру казалось, что этой якобы объективной информацией, этой трактовкой мнений Кутон пытается что-то подсказать, направить его мысли по другому руслу, может, заронить сомнения в каких-то очевидных для Робеспьера истинах.
Однажды Робеспьер даже громко засмеялся, и Кутон недоуменно поднял глаза, не понимая причины этого смеха. А Робеспьер просто представил Кутона в роли рыболова, осторожного рыболова, легонько забрасывающего удочку и исподтишка наблюдающего: клюнет, не клюнет. Не клюнет? Мы и не хотели! Но удочка забрасывалась вновь.
Впрочем, возможно, все это являлось чистой фантазией Робеспьера. На самом деле речь Кутона звучала примерно так:
– Революционный трибунал работает, не покладая рук. Подсудимых целыми партиями отправляют на гильотину. В тюрьмах более семи тысяч заключенных. Да, заговорщики. Но вот стоило Робеспьеру уйти из комитета, как количество казней резко возросло. Злые языки болтают, что Конвент, который заставляет дрожать всю Европу, сам дрожит перед комитетами. Один депутат чуть не упал в обморок, потому что ему показалось, будто Робеспьер слишком пристально на него посмотрел. Конечно, обычная клевета. Верно, Баррас – ничтожный человек. Но решительный. В Марселе он снял почти с каждого жителя рубашку, чтобы одеть армию. Разумеется, Фуше главный заговорщик. Да, он лицемер. Но можно предположить другой вариант. Фуше, будучи сам священником, тайно ненавидел религию, и все, что он делал в Лионе, открытое проявление давней ненависти. Что если он действительно крайний революционер и атеист? Однако его неправильно поняли, теперь ему грозит гильотина и, спасая свою жизнь, Фуше плетет нити заговора. Может, Фуше не надо отталкивать, а ловким маневром превратить его из врага в верного союзника? Не надо доверять сволочам? Ну, раз так, то кто спорит! Колло д'Эрбуа, Билло-Варен, Барер, Карно сейчас вершат делами комитета. Льется кровь невинных? Тем скорее они разоблачат себя в глазах народа как экстремисты! Раньше они прикрывались Робеспьером, а нынче пусть ответят сами за себя. Но общественное мнение всегда подчинялось правительству, а правительство в их руках… Якобинский клуб за Робеспьера? Несомненно. Так, может, надо, учитывая создавшуюся ситуацию, взять власть в свои руки? Конечно, временно, ведь якобинцы поймут необходимость подобной меры. Ну кто ставит вопрос о диктатуре? Просто Колло д'Эрбуа обнаглел. Карно в армейской газете позволяет себе двусмысленные выпады. Но Франция обязана Карно победой. У него большой авторитет в армии. А не помириться ли с комитетами? Все-таки обстановка крайне сложная. Конвент справедлив? Депутаты сами разберутся, на чьей стороне истина? Что ж, Робеспьеру виднее. Да, очень жарко. Выдалось какое-то душное лето.
Еще немного они поговорили о погоде, потом Робеспьер сказал, что ему надо работать. Пришел рабочий, взвалил на спину кресло с Кутоном и унес его. Хитрая бестия Кутон. Говорят, что Дантон перед смертью сказал: «Если бы Кутону мои ноги, республика еще бы выстояла». Дантону, конечно, казалось, что с его смертью гибнет и революция. Люди переоценивают собственное значение, такова их извечная ошибка. Но Дантон прав в одном: Кутон мог бы лавировать.
Итак, Кутон предлагает заключить мир с комитетами? И тем самым принять на себя все их ошибки? Или прийти в Конвент, добиться переизбрания комитетов, назначить туда верных патриотов? Но тогда нужна диктаторская власть.
Нет, пусть Питт на это не надеется. Не должен один человек править страной. Править страной должна только Истина. Когда-то Кондорсе бросил ему обвинение, что он не государственный деятель, а священник. Да, он священник, ибо свято хранит заветы революции. Да, он проповедник, ибо проповедует добродетель. И если в него метил Камилл Демулен, который незадолго перед смертью произнес зловещие слова: «Революцию всегда начинает священник, а кончает палач», – то он промахнулся. Робеспьер лучше пожертвует собственной жизнью, но не станет диктатором, не станет палачом.
Он садится за стол. Перед ним чистые листы бумаги, рука привычно берет перо.
…Вот так проходит много вечеров подряд: Робеспьер приказывает себе работать – и не может. Боль. Болят глаза, кисти рук, живот, грудь, в голове тяжесть. Она не подчиняется ему. Он словно пытается раскрутить плохо смазанный механизм с ржавыми шестеренками, с треснувшими рычагами. Полное бессилие. И сразу отчаянные мысли, мысли, которых он больше всего боится: «Тебя нет, Робеспьер, ты сломан. Нет железного Максимилиана».
В течение пяти лет, в самые трудные дни, когда его охватывали сомнения, давила тоска, – единственное, что его поддерживало, это то, что вечером он сядет к столу и будет работать полночи, и тогда отступят суетные интриги недоброжелателей, ибо он останется лицом к лицу с Истиной, которую он один понимал, и которую мог донести до народа. Он верил в себя, в свои силы, и это было главным. На кого же теперь ему опереться?
Он берет пачку писем. Честные патриоты изъявляют ему свои чувства любви и преданности. Откуда им знать, что того Робеспьера, которому они пишут, уже не существует? Есть просто больной, бесконечно усталый человек.
Но какая-то молодая вдова предлагает ему свою жизнь и состояние. Святая простота! Хотя, конечно, она так поступает из самых чистых побуждений.
Еще одно письмо. Он получил его утром. Конечно, он его помнит, но ему почему-то хочется перечитать…
«Робеспьер! Ага! Робеспьер! Я вижу, ты стремишься к диктатуре! Скажи, есть ли в истории тираны хуже тебя? Неужели ты не погибнешь?…»