— Нас было пятеро. Теперь нас трое. Нет Андрея Павловича и Фомичева.
— Понятно, — говорит Борис Викторович.
— Значит… все предали нас?
— Конечно.
— Не может этого быть!..
Человек с русой бородою поворачивается ко мне:
— Надо слушать, что старшие говорят.
Но я должна верить Пилляру.[4] Он один из начальников ГПУ.
…Все. Андрей Павлович… Фомичев… Шешеня. А Сергей?.. Сергей, наверное, уже расстрелян…
— Им много заплатят? — вежливо осведомляется Александр Аркадьевич.
— Андрей Павлович никогда не работал против нас. Он убежденный коммунист. А другие… У других, у каждого есть грехи… Ну, получат прощение грехов…
Входит Новицкий и снова садится за стол.
— Вот один из ваших товарищей… — иронически замечает Пилляр, обращаясь ко мне.
— Да… И он даже обещал мне сбрить свою бороду…
— Он не сбреет ее, — говорит Пилляр [с раздражением]. “Друг Сергея” — Новицкий — не кто иной, как Пузицкий, его ближайший помощник.
— Кажется, вы недавно написали повесть “Конь Вороной”? А раньше “Конь Бледный”? — спрашивает Бориса Викторовича Пилляр.
— Целая конюшня. Не так ли?
— А теперь, — смеется Пилляр, — вы напишете еще одну повесть — “Конь Последний”.
— Лично мне все равно. Но мне жалко… их…
Александр Аркадьевич протестует. Пилляр опускает глаза и говорит почти мягко:
— Не будем говорить об этом…
— Почему вы тотчас же арестовали нас, не дав нам возможности предварительно увидеть Москву? Мы были в ваших руках.
— Вы слишком опасные люди.
Нас обыскивают…
[Борис Викторович выходит из комнаты с завязанной головой. Это сделано для того, чтобы его не узнали на улице.
— Но это самое лучшее средство для того, чтобы обратить на него внимание, — говорит Александр Аркадьевич.
Как-никак, Борис Викторович — в роли современной “Железной Маски” — садится в один из автомобилей, ожидающих нас внизу…]
17 августа.
— Москва!
Пять часов утра. Мы выходим поодиночке. Около каждого из нас караул. Борис Викторович садится в закрытый автомобиль с опущенными занавесками на окнах. Александр Аркадьевич и я — в другой, открытый. Гудин,[5] “хозяин дома” и несколько человек красноармейцев садятся с нами. Мы покинули Москву в 1918 году, мы возвращаемся прямо в тюрьму.
В поезде Гудин с гордостью сообщил, что мы делаем 65 верст в час. Теперь он обращает мое внимание на чистоту города.
Театральная площадь. Огромный портрет Ленина, сделанный из цветов. Потом какая-то улица. Потом здание.
— Это и есть знаменитая Лубянка… — говорит Александр Аркадьевич.
Лубянка. Тюрьма, из которой никто не выходит…”
Начинается тягостная процедура превращения свободного человека в узника, упаковка его в клетку. Бесконечные лестницы, коридоры и кабинеты Лубянки, которые все больше и больше отдаляют и отрешают от мира.
Впрочем, Савинкова и его спутников поначалу встречают с особым обхождением, любезно, как почетных гостей, даже заводят “светские разговоры” — не столько для того, чтобы сделать приятное, сколько от собственной гордости: вот, мол, какое у нас событие! Какая птичка залетела!
— А что, у вас пытают? — не выдерживает Александр Аркадьевич.
Сопровождающий чекист смеется:
— Невероятно, что вы в 1924 году можете этому верить… Да, в первые годы был террор. Да, тогда изредка встречались садисты. Но они уже давно расстреляны все…
Для Савинкова даже устраивают вернисаж: показывают картины его младшего брата Виктора, художника, эмигранта, живущего теперь в Праге. Объясняют:
— Мы нашли эти картины при обыске. Они подписаны таким именем, что пришлось перенести их сюда…
На этом торжественная часть кончается. Начинаются тюремные будни.
Любовь Ефимовну отделяют от остальных, уводят.
Обыск. Женщина с суровым лицом монотонно приказывает:
— Снимите шляпу… Снимите платье… Снимите кольца…
— И обручальное?
— Да.
Обыск уже был, в Минске. Но тогда его проводила девушка, казалось, очень смущенная своей миссией. Чтобы снять неловкость, Любовь Ефимовна что-то рассказывала ей о Париже и предложила в подарок маленькое ожерелье. Та отказалась, мягко, но категорически. Впрочем, дело свое она знала — двенадцать долларов, зашитых в складке платья, не остались незамеченными.
А эта запускает руку в волосы. Забирает вещи. Оставляет туфли, шелковые чулки и ночную рубашку, приняв ее, видно, за платье.
И молодая парижанка, в ночной рубашке и сползающих чулках (подвязки отобрали), идет дальше по коридору, за надзирателем, в камеру № 55.
Щелкает замок. Заперта.
А совсем рядом, может быть, в нескольких шагах, в камеру № 60 вводят Савинкова, который с этой минуты становится главным узником, гордостью Лубянки.
Любовь Ефимовна меряет шагами камеру. Довольно большая и высокая, но очень темная комната. На окне изнутри — решетка, а снаружи — спереди и с обеих сторон — железный щит. Свет проникает только сверху.
Койка из досок с соломенным тюфяком. Стол. Пол паркетный.
Каждую минуту открывается “иуда” — глазок, и в него вставляются глаза надзирателя.
Как ни странно, она спокойна. Она уверена: пощады не будет.
Кто прежде обитал здесь, до нее? Вспоминаются статьи о зверствах чекистов, которые она переводила в Париже. Очень хочется спать…
Электричество горит всю ночь, мешает заснуть. Она зовет надзирателя, просит выключить — в ответ только удивленный взгляд. Вдруг шум — в углу начинают скрестись мыши, а она их не выносит. В стену летит туфля — безрезультатно, мышиная возня не утихает. Хочется плакать…
Так проходит первый ее день в тюрьме. И еще один. И следующий.
Распорядок отшлифован до мелочей. Утром будят и вручают метлу — мети камеру. Ведут в уборную. Завтрак: чай, сахар, черный хлеб, папиросы. В середине дня обед: суп, лапша, чай. Вечером — снова суп и чай. Еще одно посещение уборной. В 10 часов — отбой, спать.
Кроме пайка, как знак особого отношения, дают еще булку, молоко и свежий номер “Правды”. Жадно ищет она какое-нибудь сообщение об их аресте. Нет, глухо. Мир пока ничего о них не знает. “Может, хотят ликвидировать втихомолку?” — гадает Любовь Ефимовна.
Каждое маленькое нарушение одиночества кажется событием: шаги в коридоре, появление надзирателя, визит в уборную. Вчера на вопрос, нет ли у нее заявлений, она попросила дать ей вещи из ручного саквояжа. Выбрала: зеркальце, пудру и большой красный шелковый платок, подарок своей подружки, юной, очаровательной Пепиты — жены Сиднея Рейлли.[6] Разрешили только платок. Теперь она кладет его в изголовье на жесткий тюфяк и вспоминает. Милая Пепита, как она плакала, как умоляла не ехать с Андреем Павловичем в Россию! Все повторяла: “Он коммунист! Коммунист!..”
Сегодня в камеру принесли две книги. Одна из них — “Сердца трех” Джека Лондона. С каким наслаждением бросилась читать! Вот где герои так герои — красивы, храбры, благородны! Не то что этот Андрей Павлович! Сердца трех… Их тоже сейчас трое здесь — Борис Викторович, муж и она, — трое, таких близких и таких недостижимых… Спать, спать…
Только заснула — будят:
— На допрос!
Такие здесь привычки — допрашивать ночью.
Пустые коридоры. За открытой настежь дверью ходит человек в белой блузе. Наверное, доктор, на случай, если допрос произведет слишком сильное впечатление…
Снова лестницы, коридоры. Лабиринт.
Надзиратель отворяет наконец дверь.
В большом полуосвещенном кабинете вокруг стола сидят три человека. Один из них — Пилляр. Указывает на кресло напротив себя, приглашает садиться.
“19 августа… Стоячая лампа с желтым абажуром освещает моих следователей. Из них старшему тридцать лет. На стене, в тени, портрет Ленина. Ленин читает “Правду”.
— Мы вас не будем допрашивать. Мы хотим с вами побеседовать и ничего не запишем. Расскажите вашу биографию.
Я рассказываю.
— Значит, вы больше парижанка, чем русская?
— Да, я всегда жила во Франции и во Франции же училась — в одном из лицеев Парижа. Я была в России только однажды, в 1917 году, после революции.
— Вы говорите, что были членом “Союза защиты Родины и Свободы”, а товарищи ваши отрицают это. Что же, значит, они говорят неправду? — строго перебивает Пилляр.
— Да, они хотят меня спасти. На их месте вы, вероятно, сделали бы то же…
Меня расспрашивают о Ярославском восстании и о нелегальной работе в Москве. Но я не чувствую никакого давления: никто не требует, чтобы я называла фамилии. [Называть их я отказалась сразу…]
— Вы говорите, что вы патриоты. Как же вы могли идти против России вместе с поляками? Сообщать полякам наши военные тайны и исполнять обязанности шпионов? Я не патриот, но этого я понять не могу, — говорит Пилляр с негодованием.