Ознакомительная версия.
Большевистское правительство еще 30 января предъявило ультиматум, чтобы Кубанская Рада, провозгласившая 28 января независимую Кубанскую Республику, признала правительство Петрограда и распустила все добровольческие формирования. Рада отказалась, но в первом сражении защищать столицу Кубани пришлось только русским офицерам{104}. После захвата красными Екатеринодара большевики предложили мирные переговоры, но бывшая Рада отказалась, надеясь на помощь подходившего отряда Корнилова{105}. Но эта помощь не пришла.
Отряд Корнилова вернулся из своего первого Кубанского похода в начале мая туда, откуда и была начата кампания в пограничные земли между Ставропольской областью, Доном и Кубанью. Деникин вспоминал: «Первый кубанский поход – Анабазис Добровольческой армии – окончен… Вышла в составе 4 тысяч, вернулась в составе 5 тысяч[15], пополненная кубанцами. Начала поход с 600–700 снарядами, имея по 150–200 патронов на человека; вернулась почти с тем же. Все снабжение для ведения войны добывалось ценой крови. В кубанских степях оставила могилы вождя и до 400 начальников и воинов; вывезла более полутора тысяч раненых; много их еще оставалось в строю; много было ранено по несколько раз…»{106}
Вот почти все, что было у белых армий в начале Гражданской войны. Народ и солдаты за ней не пошли. Даже казаки, которых генералы считали верной опорой, упорно не желали принимать участия в развязывании Гражданской войны. Ген. М. Алексеев в этой связи признавал «наличные силы казачьего союза “ничтожны”, “с ними на внешние предприятия, конечно, идти нельзя”»{107}. «Донское офицерство, насчитывающее несколько тысяч, до самого падения Новочеркасска уклонилось вовсе от борьбы: в донские партизанские отряды поступали десятки, в Добровольческую армию единицы, а все остальные, связанные кровно, имущественно, земельно с войском, не решались пойти против ясно выраженного настроения и желаний казачества», – вспоминал А. Деникин{108}.
Не хотело вступать в эту войну и большинство офицерства: Киев и Харьков, «где в те дни (май 1918 г.) жизнь била ключом, представлял(и) собой разительный контраст умирающей Москве. Бросалось в глаза обилие офицеров всех рангов и всех родов оружия, фланирующих в блестящих формах по улицам и наполнявших кафе и рестораны… Им как будто не было никакого дела до того, что совсем рядом горсть таких же, как они, офицеров вели неравную и героическую борьбу с красным злом, заливавшим широким потоком просторы растерзанной родины»{109}. Один из первых добровольцев на Волге писал: «каждый боевой день приносил потери, а пополнения не было… Раненые офицеры после выздоровления возвращались в строй и передавали нам, что каждый кабак набит людьми в офицерской форме, все улицы также полны ими…»{110}
«Ростов поразил меня своей ненормальной жизнью, – вспоминал другой доброволец. – На главной улице, Садовой, полно фланирующей публики, среди которой масса строевого офицерства всех родов оружия и гвардии, в парадных формах и при саблях… На нас – добровольцев – как публика, так и “господа офицеры” не обращали никакого внимания, как бы нас здесь и не было!..»{111} «Тысячи офицеров из разбежавшихся с фронта полков бродили по городу и с равнодушием смотрели, как какие-то чудаки в офицерской форме с винтовками на плечах несли гарнизонную службу»{112}. Наступление большевиков на Ростов сдерживали всего несколько сот офицеров, юнкеров, гимназистов и кадет, а панели и кафе города были полны здоровыми офицерами, не поступавшими в армию. После взятия Ростова большевиками их комиссар Колюжный жаловался на страшное обременение работой: тысячи офицеров являлись к нему с заявлением, «что они не были в Добровольческой армии»{113}.
«“Всенародного ополчения” не вышло», – признавал ген. А. Деникин. «Отозвались офицеры, юнкера, учащаяся молодежь и очень, очень мало прочих городских и земских русских людей». Буржуазия проявила полнейшее равнодушие, и в конце концов из трехсоттысячного корпуса офицеров и миллионной буржуазии в армию поступали только дети»{114}. Сообщение американского консула Пуля в феврале 1918 г. дополняло общую картину: «В формируемой сейчас Добровольческой армии пока нет пехоты, достойной упоминания, а имеющаяся артиллерия практически остается без боеприпасов. С военной точки зрения положение донского правительства прискорбно слабое. Для успеха ему срочно нужны деньги, боеприпасы и снаряжение…»{115}
Белое движение не имело изначально ни людских, ни материальных ресурсов и было обречено. Следовательно, была обречена и широкомасштабная Гражданская война, с ее огромными жертвами и разрухой. Попытки ее развязать закончились бы, относительно малокровным подавлением мятежа «белых» генералов. Остальные противники большевиков не были вооружены, организованны и опасны, как военная сила, они не представляли из себя угрозы. Как отмечает П. Кенез: «Неважно, какими бы героями не были эти несколько тысяч мужчин, большевики перебили бы их без лишних сложностей»{116}.
Один из основателей антибольшевистского КОМУЧа эсер П. Климушкин признавал, что: «уже в то время можно было вызвать Гражданскую войну, (но) мы понимали, что это кончилось бы печально, ибо реальных сил для поддержки движения со стороны населения и рабочих не было. Нельзя было надеяться и на самих солдат… Мы видели, что если в ближайшее время не будет толчка извне, то на переворот надеяться нельзя»{117}…
Что же заставило изможденную, смертельно уставшую от войны армию, массами бежавшую с фронта, снова взять в руки оружие и воевать «до смерти…»{118}?
Настроения по обе стороны фронта в то время отражают воспоминания члена «белого» правительства Северной области эсера Б. Соколова: «Пассивность как основа, пассивность как повседневность проходила красной нитью через жизнь нашего фронта. Этому отвечало и настроение красных войск, стоявших по ту сторону окопов… Несмотря на холода, отсутствие жилых помещений – красные войска были из рук вон плохо одеты и еще хуже кормились. Все это еще больше усиливало пассивность, я бы сказал, отупелость красных солдат. Они шли в атаку, они защищали позиции, сдавались в плен или отходили, но все это делалось в каком-то полусне, не понимая ни к чему это, ни для кого, ни во имя чего. Они также безропотно умирали… Иногда я до боли в душе удивлялся, как раненый, и раненый тяжело красноармеец, переносил свои поистине ужасные раны… Терпелив русский человек. Терпелив и глубочайше пассивен. И подобно тому, как белые солдаты были весьма безразличны к интересам государственным, областным, также и красные солдаты были чужды интересам Советской Республики. И, беседуя с красными солдатами, я тщетно пытался уловить у них хоть крупицу, хоть частицу общенациональных настроений, их не было. Была лишь полная пассивной грусти тяга к дому»{119}. Эти чувства в начале Гражданской войны владели подавляющим большинством солдат по обе стороны линии фронта.
Не случайно введение мобилизационного комплектования вызвало мощную волну дезертирства в обеих противоборствующих армиях. В Красной армии, по данным авторов «Черной книги коммунизма», «число дезертиров в 1919–1920 годах оценивается в три с лишним миллиона. В 1919 году было задержано и арестовано ВЧК и специальными комиссиями по борьбе с дезертирством около 500 тыс. человек; в 1920 году – от 700 до 800 тысяч. От полутора до двух миллионов дезертиров, в подавляющем большинстве крестьян, отлично знавших местность, смогли, тем не менее, избежать поимки»{120}. «Страдавшая от дезертирства Красная армия, которая, хотя и считалась теоретически весьма многочисленной (от 3 до 5 миллионов человек), в действительности никогда не могла выставить более 500 тысяч вооруженных солдат»{121}. После объявления мобилизации на призывные пункты, подтверждал красный командарм А. Егоров, явилось всего около 20 % военнообязанных. Дезертировали и уже мобилизованные, так на примере Южного фронта, даже во второй половине 1919 г. дезертиры и отставшие составляли 14 %{122}.
Однако при непредвзятом взгляде практически невозможно подложить под дезертирство идеологическую подкладку, ведь оно началось задолго до появления Красной армии. Британский военный представитель А. Нокс уже в январе 1917 г. сообщал о миллионе дезертиров в царской армии: «Эти люди живут в своих деревнях, власти их не беспокоят, их скрывают сельские общины, которым нужен их труд»{123}. Февральская революция вызвала новый всплеск дезертирства. Французский посол М. Палеолог спустя всего полтора месяца после ее свершения отмечал: «Анархия поднимается и разливается с неукротимой силой… В армии исчезла какая бы то ни было дисциплина… Исчисляют более чем в 1 200 000 человек количество дезертиров, рассыпавшихся по России…»{124}. С Февраля по ноябрь 1917 г., по данным приводимым ген. Н. Головиным, дезертировало почти 200 000 солдат ежемесячно, всего за период около 1 518 тыс. человек{125}.
Ознакомительная версия.