Оба умолкли. Светило солнце, щебетали птицы, и пора была снова вставать, идти и совершать подвиги.
Гридя Крень вышел из избы хмельной и веселый, в расстегнутом курчавом зипуне и стал, утвердился на ногах, щурясь на молодой снег, сбив круглую шапку на затылок, руки фертом, с удовольствием вдыхая всею грудью морозный свежий дух соснового бора из заречья. Доброе ячменное пиво дурью бродило в голове, подбивая на какое ни есть озорство. Все было бело и сине. Он оглядел редкую череду раскиданных по-над лесом по дальнему берегу крестьянских хором, утонувших в сугробах, мужичонку на мохнатой коняге, что торопливо объезжал новогородский ушкуйный стан. Взявши ладони трубой, набрав воздуху в грудь, прокричал, пугая низовского смерда: «Ого-го-го!» И тот, перекрестивши конягу ременным кнутом, опрометью, едва не выпадая из саней, помчал по дороге, пугливо озираясь на Креня, словно бы ушкуйникам, досыти ополонившимся в татарах, надобны были его кляча и худой дорожный тулуп…
– Эй, Фатыма! – окликнул Крень пленную татарку, вышедшую с дубовой лоханью вылить ополоски на снег. Шагнул было, вздумав вывалять бабу в сугробе, но татарка змеей выскользнула из-под руки и, избежав снежного купанья, ушмыгнула назад в избу, где сейчас – дым коромыслом, пили, пели, резались в тавлеи и в зернь зазимовавшие под Костромою новогородские «охочие молодцы».
Товару, портов, сукон, узорочья и полона набрали в Жукотине бессчетно, и теперь, медленно распродавая челядь низовским купцам, ушкуйники дурили, объедались и опивались, не думая уже до Масленой, до твердых зимних путей, ворочать в Новгород.
Торговый гость, Нездило Окинфич, сидел в избе и теперь. Запряженный караковый конь его стоял у коновязи, закинутый попоною, и, засовывая морду в подвязанную торбу, позвякивая отпущенными удилами, хрупал овсом, изредка переминаясь, подергивая легкие купеческие санки, в которые уже был кинут постав драгоценной персидской парчи. Гость в полуседой, чернь с серебром, бороде, в расстегнутой долгой бобровой шубе, развалясь на лавке, ласкал-ощупывал взглядом смуглую, с рысьим поглядом раскосых глаз татарку, щурясь, качал головой, предлагая за девку две гривны новогородского серебра. Хозяин полонянки, Мизгирь, горячился, требовал три; по правде, и девки было ему жаль, горяча оказалась на любовь татарка, да ведь не везти ж ее с собою в Новгород! Полон торопились они распродать поскорее, иных ясырей и ясырок отдавали совсем задешево, лишь бы сбыть с рук: не ровен час, беда какая нагрянет, а уж серебро, зашитое в пояс, оно и не сбежит, и есть не запросит, а погинет разве с хозяином своим.
– Не уступай, Пеша! – гремели Мизгирю из-за стола.
– Да ты покажь, покажь девку-то! Разоболоки донага да яви, цто у ей в каком мести! Купечь, поди-тко, и не видал есчо!
– А не то давай, за рупь серебра я и сам ее у тя купляю! – басовито выкликнул статный широкогрудый Фома, обнимавший разом двух татарок, почти исчезнувших под его могучими дланями. Девка, зарумянясь, стрельнула глазом в сторону богатыря, видно, не прочь была бы и сама перейти к могутному новогородцу. Впрочем, из-за баб тут не спорили. Хватало. Да и верно, домой в Новгород этой сласти не увезешь!
Гридя, вышедший из хоромины, когда торг был в самом разгаре, качнулся с носка на пятку. За спиною из полуприкрытой двери долетали гром, выкрики, хохот и свист.
«Какой голью перекатной были, почитай, едва не все молодчи в Господине Великом Нове Городи! А теперича! Ослабла Орда! Допрежь, при Чанибеке-царе, рази ж бы отважились на такое? Ни в жисть! Наши на Волге! Наши! Новогородчи! Что там югра да дикая лопь! Все бесерменски грады торговые, стойно девке той, ждут нашего приходу! Теперь бей, лови удачу! Даст Бог час, и Сарай возьмем!» – пообещал он кому-то в стынь речного окоема. Ширило силою, плечи аж распирало удалью и хмелевым счастьем.
– И-и-эх! Охо-хо-хо-хо! – вновь прокричал Крень, будя морозную пустоту. Эхо отскочило от стены далекого бора, воротилось к нему.
«Скатать, что ли, в город? Себя потешить, людей посмотреть! Княжеборцы, псы, не привязались бы невзначай! – остерег себя. А все одно удача плескала отвагою в сердце, кружило пуще хмеля, распирало грудь. – Собратьце всема – что Жукотин! Любой град ордынский, скажи, взяли б на щит!»
Вспомнил, как лезли, осатанев, по валу, как сам свалил двух татаринов, как бежало всё и вся, метались по городу ополоумевшие бабы, мычал и блеял скот, пылали магазины ордынских гостей, из которых через расхристанные, сорванные с петель двери выносили поставы сукон, шелка, тафты и парчи, охапками выбрасывали связки бобровых, рысьих, куньих мехов, белки и дорогого сибирского соболя, мешки имбиря, гвоздики, изюма, как пиво из разбитых бочек текло по улицам… Эх, и знатно погуляла в Жукотине славная новогородская вольница! Девок, что распродают теперь своим и персидским гостям, гнали целым табуном, ясырей навязали – стадо! Татары в ужасе разбегались по кустам, сдавались без бою. Сам князь жукотинский едва утек от новогородских рогатин и засапожников – знатная была гульба!
Гридя пошел, покачивая плечами, сам еще не зная куда. На задах отворотил рожу от татарки, присевшей, подобрав подол… Завернул к поварне. Толкнув набухшую дверь, сунулся в жар и темноту, чуть разбавленную пляшущим огоньком сальника. Со свету, ослепнув, не очень и понял, что происходит тут.
Митюх с двумя ясырями-подручными (один из них месил тесто) хлопотал у печи. Креню кивнул, не прерывая работы: миг был торжественный – открывали печь.
– Давай! – коротко бросил Митюх. Враз шибануло хмельным сытным духом горячего ржаного хлеба. Митюх втянул носом, поддел деревянным пёклом ковригу хлеба, прикинул, обжигаясь, надломил, понюхал, шваркнул удоволенно на выскобленный добела стол и принялся ловко кидать горячие ковриги одну за одной, высвобождая нутро печи для нового замеса, морщась от жара, с удовольствием на потном лице: своя была работа! В Новом Городе был он когда-то пекарем, хозяином был, да разорился после пожара, поправиться не сумел, и вот… Дрался, грабил, не робел на борони, но счастлив был по-правдошнему только тогда, когда пек хлеб, и радовался, когда его печево хвалили, пуще ратной удачи…
Крень скоро почуял, что весь взопрел. Он отлепился от стены и с краюхой горячего хлеба в руке вышел опять на улицу.
Купец, так и не купивший девку, уже сбирался отъезжать и сейчас торочил попону, вдевал железо в губы коню. Тонконогий караковый жеребец – не конь, загляденье! – злился, мотал мордой, перебирал ладными коваными копытами. Купец справился наконец, ввалился в щегольские красные, с резным набором на задке санки, едва удерживая понесшего коня. Жеребец рванул в сторону, грудью вспахивая снег, понес по целине, дугою огибая все новогородское строение, сделал глубокую промятину возле хором, вынес купца на торную дорогу и понес скачью, кидая позадь себя комья снега из-под копыт. Нездило Окинфич, полуобернувшись, кивнул на прощанье Креню и, плотнее всев в сани, подобрал вожжи. Ездить купчина умел.
Крень с легкою завистью проводил глазами торгового гостя, любуясь жеребцом. Вот бы такого с собой увести! Да по Нову Городу! Да в таковых же и санках с ковром персидским!
Дверь молодечной вновь хлопнула с треском. На снег распояскою вывалился Еска Ляд, шагнул, черпанул пригоршню снегу, стал сильно растирать шею и лицо. Подошел ко Креню. Морда у Ески была на удивленье хмурая, и глядел он смутно, не то с перепою, не то с какого зла.
– Слышь! – выдохнул он, останавливаясь около приятеля. – Недобро цегой-то! Не по-люби мне гость-от! Словно не бабу купляет, а нас всих вместе с ей! – Положил тяжелую лапу на плечо Креня: – Припозднились тутотка!
– Ницьто! – отверг Крень, весь еще во власти давешней хмельной радости. Приобнял приятеля: – Не сумуй! Расторгуемси – и до дому!
– А я бы, – сказал Ляд твердо и зло, – нонешней ноцью в путь поднялси!
– Не расторговались, поди-ко? – удивился Крень.
– На кой и товар! Чо ли мало серебра взято у бесермен?!
– Да ты цьто? – всерьез обеспокоился Гридя.
Еска Ляд постоял, втянул широким носом морозную речную сырь, точно матерый травленый волк, глянул потухло и угрюмо, помолчал, выдохнул:
– Чую! Да и купечь провралси: великий князь на Костроме!
– Да и чо?
– Что?! Великий князь, Митрий Кстиныч, дура! Цего ему делать-то тута? А у нас и молодчов не соберешь, иные под Ярославль ушли, кто под Нижним зимует, а кто под Угличем… Тутотка и народу, гля-ко, горсть! Коли цьто, и не отбитьце будет!
Крень мотнул башкой (кружило голову, перепил, ох и перепил хмельной браги!), возразил:
– Всё одно, пока не проспят молодчи, никоторого толку от их не добьесси! Да стой, с Фомою-то баял? Без атамана поцьто и толковать! – Хлопнул решительно приятеля меж лопаток, сам подтолкнул к дверям, завел, слегка упирающегося назад, в похмельную кутерьму, в шум и хохот переполненной молодечной.