- Помню... - Дзержинский повеселел. - Помню первую свою любовь. Был я тогда гимназистом. А неподалеку от нас была женская гимназия. Ну и влюбился я, как принято писать в душещипательных романах, без памяти в одну миленькую ученицу. Стали мы обмениваться записками. И знаете как? Письмоносцем у нас был, сам того не ведая, ксендз. Да, да, настоящий ксендз, он преподавал закон божий и в мужской, и в женской гимназиях. И я, и моя первая любовь клали записки знаете куда? Нет, никогда вам не угадать - в галоши ксендза! И так до тех пор, пока ксендз не раскрыл тайну. Дзержинский снова засмеялся, и Мчшель подумал, что впервые видит его таким веселым и разговорчивым. - А когда я понял, что первая моя любовь была без взаимности, то, даже стыдно сейчас в этом самому себе признаться, хотел застрелиться. К счастью, подавил в себе этот приступ малодушия.
Я радуюсь вашему счастью, - проникновенно продолжал Дзержинский. - Вот станете на ноги, да, может, и отпразднуем свадьбу к первой годовщине революции? - лукаво прищурился он. - И знаете, если бы я попал на такую свадьбу, какой тост мне бы хотелось, очень хотелось произнести? Я бы сказал о женщине. О женщине-товарище, которая в вихре революции идет в ногу с нами, мужчинами... Которая зажигает нас на великое дело борьбы и воодушевляет нас в минуты усталости и поражений... - Он на миг задумался и тихо, смущенно, то и дело приостанавливаясь, продолжал: - Которая улыбается на суде, чтобы поддержать нас в момент судебной расправы над нами... Которая бросает нам цветы, когда нас ведут на эшафот...
Мишель и Юнна как зачарованные смотрели на него.
- Это же гимн женщине! Солнечный гимн! - восторженно воскликнул Мишель.
- Не пригодится для вашей поэмы? - шутливо спросил Дзержинский. - Если пригодится - пожалуйста, мне не жалко! - Он взглянул на часы, посерьезнел. - Итак, желаю скорейшего бегства отсюда. Но - бегства законного, Дзержинский погрозил Мишелю пальцем. - Борьба разгорается, работы уйма. Сами вы теперь убедились, сколько нервов вымотали нам левые эсеры и их богородица Трехсвятительская Мария. - Он неожиданно умолк, взглянув на Юнну, и она вмиг поняла, о ком идет речь и какой смысл вложил в этот взгляд Дзержинский.
- Подлая она, подлая, - с ненавистью повторила Юнна те самые слова, которые впервые произнесла в ту минуту, когда склонилась над раненым Мишелем. - Подлая...
- А как Савинков? - нетерпеливо поинтересовался Мишель.
- Скрылся. Но дело его проиграно. Он повержен, и, хотя еще попытается встать на ноги, пути ему нет. - Дзержинский помолчал и продолжил: - Врагов у нас еще много. Короче говоря, тревоги впереди. И знаете, - обратился к Мишелю Дзержинский. - Кажется, исполнится ваша мечта. Вы ведь любите опасности и приключения?
Ну, о деле потом. А как настроение у отца? - спросил он Юнну.
- Мы с мамой не видели его таким жизнерадостным, - ответила Юнна.
- Вот и чудесно! Завтра у них в полку митинг перед отправкой на фронт. Если выкрою время, приеду проводить.
- Спасибо, - поблагодарила Юнна.
За дверью раздался шум. Кто-то рвался в палату, а сестра не пускала и отчитывала его.
Дзержинский сам раскрыл дверь. На пороге стоял самокатчик. Он козырнул и молча протянул Дзержинскому пакет.
Дзержинский прочитал и стал прощаться.
- Видите, как чувствовал, что меня ждут. Срочно вызывает Владимир Ильич.
Он вышел за дверь и вдруг поспешно вернулся с большим пакетом в руках.
- А ведь чуть не забыл, - сокрушенно сказал он, положив пакет на тумбочку. - Здесь яблоки. Настоящая антоновка. И - чистая бумага. Тут две записные книжки. Но смотрите, - добавил он уже у порога, - поэма должна получиться не хуже, чем у Мицкевича!
Дзержинский ушел, и в палате сразу же стало пусто и тоскливо. Раненый боец восхищенно протянул:
- Ну и человек!..
- А что? - встрепенулся Мишель: он не понял, куда клонит раненый.
- Что, что, - обиделся тот. - Человек, говорю, вот и весь сказ. - Он надолго умолк, словно не мог избавиться от чувства обиды или же раздумывал, стоит ли продолжать разговор. И наконец не выдержал: Человек, и все тут. Я вот лежу с тобой рядом, а ты спросил: человек я или кто? - Боец с вызовом посмотрел на Мишеля. - Из отряда Попова я, понял?
Мишель приподнялся на койке, изумленно спросил:
- Как же сюда попал?
- А так! - надрывно воскликнул боец. Обескровленное лицо его исказилось, как у человека, испытывающего невыносимую боль. - А так! Не в том суть. Ты спроси, как к Попову попал. Был красный боец Антон Петров Грибакин. За Советскую власть горло перегрызал белым гадам. Послали в отряд ВЧК. Стало быть, к Попову. Послушал я его речи - вроде полный ажур. Не успел обернуться - он мне башку своими баснями забил. Как есть, до отказа, до самых краев! Да только ли мне! Ну, а раз пошел в попы - служи и панихиду. Все на веру принял.
Большевики, стало быть, продались немцу, с Вильгельмом шуры-муры. Крестьянину под самый дых сунули - последний колосок за ворота, да в город. А как тут душа не взыграет! А Попов со Спиридонихой - соловьями заливаются. Врут и пе поперхнутся. Гляжу на себя - будто у мепя две головы: одна большевикам верит, другая - Попову. А двум головам на одних плечах ох как тесно! - Раненый умолк, с надеждой и скрытой мольбой посмотрел на Мишеля и Юину. - Молодые вы, вам жить. Я отселева не выберусь - человек, он чует, когда смерть крадется. Потому говорю как на исповеди. Думаешь, легко мне было сейчас, когда он возле койки сидел? Враз я его признал! - Боец судорожно глотнул воздух, пытался приглушить волнение, но не смог. - Он же в Трехсвятительский без всякого страху приехал. Стоит прямо посередке Покровских казарм. И - к Попову: дай, говорит, мне, гад ты ползучий, твой револьвер, пристрелю тебя, как последнюю контру. Один стоит. А кругом - наша братва, у всех при себе винтовка, а то - наган. А он - один! Супротив всех! Сомкнись мы - вроде и не бывало его на белом свете. Стоит он, ровно из камня вытесанный, - сама правда стоит! Заговорил он с нами. Слова бережет, не сыплет зря - а какие слова! Я вам, говорит, то, что Ленин сказал, передаю. Попов от этих слов враз, как бес перед заутренней, завертелся. Не запомнил я те слова, после ранения ум вышибло. А только смысл таков, что Попов и все, кто с ним заодно, враги наши заклятые, на святыню руку подняли. Попов, говорит, глядит вдоль, а живет поперек, вы, говорит, в дверь, а он - в Тверь. Как мой дед, бывало, говаривал: "Худо овцам, где волк воевода". Ну и прозрел я, браток, поздно прозрел, зато до самого смертного часа! - Боец попытался повернуться на бок, но, застонав, зубами прикусил обескровленную губу. - Сидит он здесь, а я открыться ему хочу, душу наизнанку вывернуть - а нет, не могу. Рот раскрою - а слов нету, как онемел. Помирать тяжко будет - совесть допрежь смерти заест. Спас он меня, товарищ Дзержинский, можно сказать, из трясины за шкирку вытащил. Да разве меня одного... Нескладно моя судьба повернулась - погнался за крошкой, да ломоть потерял. Не в ту сторону коня погнал. Теперича зарок себе дал: если, дай бог, выживу, приду к нему. Попрошу: посылай в самый ад - все перетерплю. За большевистскую нашу правду...
- Вы успокойтесь, вы очень хорошо все поняли, - подсела к нему на койку Юнна...
Раненый медленно разжал тяжелые веки, и едва приметная улыбка легкой тенью скользнула по его впалым щекам.
31
С того момента, как началась революция и Калугин стал работать сперва в Военно-революционном комитете, а затем в ВЧК, он не знал, да и не хотел знать, что такое отдых. Слова "выходной день" воспринимались как нечто призрачное, несбыточное и несерьезное. Желание отдохнуть, расслабиться, хоть на время перестать думать о деле беспощадно подавлялось, едва успев возникнуть:
оно было само по себе кощунственно и враждебно.
И потому, когда Дзержинский, закончив деловой разговор с Калугиным, вдруг предложил ему взять выходной, тот был изумлен и обескуражен.
- С корабля на берег списывают за ненадобностью, - с обидой выдавил из себя Калугин и, проведя массивной ладонью по бритой голове, отдернул ее, будто погладил ежа против колючек. - Совсем не время по трапу сходить, Феликс Эдмундович.
- Дочурка ваша в деревне? - спросил Дзержинский, словно не заметил обиды Калугина.
- Точно. К бабушке пришвартованная. Там воздух:
дыши - не хочу. Лес шумит, как море. Да и молочишко перепадает, говорил Калугин, все еще не понимая, к чему клонит Дзержинский.
- Она ведь у вас там с самой весны?
- Точно, с апреля.
- Значит, не видели вы ее уже почти полгода? Разве не скучаете?
- Как не скучать, Феликс Эдмундович...
- Вот и отправляйтесь. Обрадуется дочка! И жена обрадуется. Да вы не переживайте, я вас ведь не на месяц отпускаю. И даже не на неделю. К вечеру вернетесь на Лубянку.
- Ну, если что к вечеру, - замялся Калугин, все еще не представляя себе, как это он столько часов сможет прожить, полностью отключившись от всех служебных забот и занявшись личными делами.
- Вот и прекрасно. А я тоже воспользуюсь передышкой, навещу в лазарете товарища Лафара. И не забудьте - привет от меня и супруге, и дочке!