Николай Остророг весьма умно рассказывал, в письме к подканцлеру Лащинскому, что он советовал отступить табором на основании Цецорской традиции, переданной ему покойным коронным гетманом. Но дело в том, что триумвиры поддались панике первые и побежали из лагеря опрометью, а вслед за главными предводителями побежали воеводы, каштеляны, комиссары, полковники, «побежало все» (писал Остророг) «побросав знамена, артиллерию, табор и возы».
Уносимые безумием паники, жолнеры бросали о земь сабли, ружья, панцири.
Нечего было делать и самым воинственным людям. Князь Вишневецкий, генерал артиллерии Артишевский, предводитель королевской гвардии Осинский — должны были бежать за другими.
Такова панская реляция Пилявецкого бегства. Казацкой реляции верить не следует. Казаки не знали, как искренно признавались в своей трусости паны, и сочинили им трусость менее постыдную. Всего характеристичнее писал один из панов-беглецов, львовский подкоморий Войцех Мясковский: он уверял бензского воеводу, Криштофа Конецпольского, что неприятелю в этом случае послужили не столько грехи и несчастная фортуна панов, сколько неслыханные чары, которых очевидность доказывают верные знаки (czary nieslychane z wielkiej konjektury z widomych znakow posluzyly). «Ибо такой страх, такая констернация обняла наших» (объясняет почтенный воин), «что они летели во всю прыть, сколько хватило у лошадей силы, твердя, что за ними гонятся уже татары, от которых, по милости Божией, ничего внезапного не произошло».
Как именно началось незабвенное бегство, с кого именно началось оно, допрашивать никто не мог, и никому не было охоты признаваться. Довольно с нас того, что, по словам самих панов-беглецов, в стычках под Пилявцами пало не больше трехсот человек, и что Пилявецкая победа досталась казакам без боя. Это подтверждает и новейшая польская историография, тогда как нашей малорусской понадобилось дать казакам-героям кровопролитную работу под Пилявцами и в два предшествовавшие дни, и в день великого бегства [63].
Казацкие кобзари поступили еще лучше казацких историков: осеннее событие отнесли они к весеннему празднику Преполовения, называемому Правою Середою (29 апреля), и воспели: что будто бы
..... на Праву Середу
Гнали козаки ляхів так, як би череду.
Не в казацком обычае было гнать бегущего неприятеля, оставив нерасхватанною добычу. В противность пословице, советующей стлать ему золотой мост, он сам постлал золотой мост казакам в виде покинутого лагеря. На этом мосту казаки, как воины-дикари, позабыли, что Польша теперь стоит перед ними, как говорили сами ляхи, настежь (otworem), и пьянствовали так мертвецки несколько дней, что еслиб у беглецов хватило духу на них наступить, они были бы истреблены до ноги [64]. Вина было выпито ими в четыре дня и четыре ночи столько, что, по словам современника, его хватило бы на месяц при обыкновенном употреблении.
По современным известиям паны покинули в добычу казакам до ста двадцати тысяч возов с лошадьми, 80 пушек и на 10 миллионов примерно разных драгоценностей.
Уничтоженная паникою панская армия большею частью направлялась во Львов.
Князь Доминик Заславский, гонимый общим раздражением против него всех и каждого, проехал через город в закрытой карете, и поспешил спрятаться в своем замке Ржешове, польском замке даже по имени. В его лице, фамилия Острожских за совращение в католичество отплатила католикам вечным позором и невознаградимым Польским Разорением, превзошедшим Разорение Московское.
Вся Польша возопила против пилявецких беглецов. Шляхетский народ требовал казни виновникам неслыханной в народах измены долгу воина и гражданина. Но для казни стольких предателей отечества не хватало у неё палачей. Преступление осталось безнаказанным по своей громадности.
Попировав скотски в покинутом панами лагере, казаки двинулись к Збаражу, хорошо укрепленному городу и, не найдя в нем ни одной живой души, вспомнили, как иезуиты, руками прозелита Кунцевича, выбрасывали из могил тела, похороненные не-униатским священником. Один или два случая безумного фанатизма, оскорбив чувство человечности, свойственное и людям просвещенным, и самым темным дикарям, произвели широкую молву, которая проникла даже в землянки степняков, не видавших от роду церкви, и вызвала из этих землянок чудовищных отмстителей за чудовищное злоупотребление церковного права. Казаки Хмельницкого, осквернив и разорив збаражские костелы, повыбросили из усыпальниц останки католических панов и ксендзов, причем досталось и трупам православников, похороненным по-пански.
В числе поруганных ими усопших был и знаменитый примиритель Польши с Турцией, князь Криштоф Збаражский. По сказанию збаражского стихотворца, бежавшего из объятого ужасом города, сам Хмельницкий ругался над прахом князя Криштофа и его княгини, говоря, что и мертвому льву надобно вырвать бороду. Не предчувствовал он, что разогнанная им от плугов и токов шляхта хлынет опять на места своей колонизации, и что над ним самим, в его Суботове, повторится дикая расправа с мертвым львом.
Стоя в Збараже, Хмельницкий объявил своей казацкой раде, что намерен вернуться в Украину, послать на сейм уполномоченных от Запорожского войска и дожидаться избрания короля. К этой решимости привело его известие, полученное из Москвы.
Москва вовсе не была намерена содействовать опустошительному вторжению днепровской и крымской дичи в соседнее государство, хотя и на варшавской конвокации первым словом открывшего ее оратора было московское коварство (Moskiewska perfidia). Напротив, Запорожское войско получило от молодого царя внушение — приостановить разлив христианской крови и примириться с панами. Тишайший государь услаждал свои царственные заботы мыслью, что у него нет недруга во всем христианском свете, и не хотел сделать полякам «никакой неправды в их упадке и в безглавное тогдашнее время».
Мысли Хмельницкого обратились к польскому королю, которого избрание зависело теперь от него. Новый, обязанный ему престолом, король мог упрочить за ним его положение вернее, чем казако-татарская орда, которой переменчивость относительно его особы, драгоценнейшей для него всего на свете, свидетельствовал он своею пятитысячною гвардиею. Но разлакомившиеся казацким счастьем сподвижники Хмеля, не хотели знать ничего, кроме войны. Казацкая орда требовала, чтоб он шел кончати ляхив по идее предшественников его. Краков и Варшава должны быть разрушены! Все панское и ляшкое должно исчезнуть с лица земли! На место шляхетской Польши пускай будет мужицкая Русь, а господами этой Руси должны быть казаки! Таков был идеал дикой силы, вызванной бунтом Хмельницкого, — идеал, сочувственный доныне в Малороссии недоучкам, недоумкам и политическим утопистам.
Не захотели казаки идти обратно в Украину, и порывались к Белой Реке, для основания, по сю и по ту сторону мифической для них реки, какого-то кипчакского царства, с избирательными мурзами, членами законодательной рады. Хмельницкий не повел бы казаков за Белую Реку ни в каком случае, имея в тылу князя Вишневецкого, который один оспаривал у него полное торжество над шляхетским народом. Но теперь останавливали его и другие соображения. Союзники татары «делались казакам сильны», как выражались московские дипломаты. Загнавшись далеко вперед, он мог очутиться в руках у хана со всем преславным Запорожским войском и со всей казацкой Украиной. Чтобы дать, однакож, работу руинникам, готовым превратить все государства в подобие «украинских берлог», он разослал свои полки в разные стороны для очистки Христианской земли, от панской погани, как выражались казаки.
Ватаги пьяных варваров, сопровождаемые татарами, устремились к Дубну, Кременцу, Острогу, Луцку, истребляя все, что носило на себе печать усовершенствованной хозяйственности и печать культуры вообще. Только православные храмы да православные попы останавливали всепожирающий поток, но и то настолько, насколько казаки боялись раздражить своего батька, боявшегося, в свою очередь, вооружить против себя малорусское духовенство. Бывали случаи, что хмельничане допытывались денег у православного попа по примеру начинателя казацкой «войны за веру», войскового писаря Гренковича. Бывали случаи обдиранья серебряных шат с образов и расхищения найденных в церкви денег. В этом казаки Хмельницкого, не уступая казакам Гренковича, обнаруживали свое родство с католиками жолнерами, которые зачастую грабили католические костелы наравне с православными храмами. Что касается казацких побратимов, татар, то, среди широких пустынь, образовавшихся на поприще панской колонизации, казаки и сами попадали к ним в ясыр наравне с теми, кого они предприняли
c під ляцької кормиги слобонити [65].
Освободясь от назойливости Перебийносов, Нечаев да Морозенков, которые, во главе яростной черни, рвались к Белой Реке, Хмельницкий направил путь свой по следам ненавистного князя Яремы, но все не спешило военными действиями, как бы в насмешку над премудрым Киселем, который советовал панам «воевать, но не сражаться». Теперь он, можно сказать, только держался на пенистом гребне девятой волны, чтоб она не залила самого его, увлекая все вперед и вперед, под бурным дыханием казацкого бунта. Не осмысленные никаким определенным стремлением, кроме порыва к истреблению ляхов до ноги, волны руинного разбоя ужасали наконец степного шляхтича, перенесенного из круга мелочных казацких интересов на широкое поприще интересов общественных, религиозных, национальных и государственных. В неожиданном, непривычном, губительном триумфе, он восседал на своей всепожигающей колеснице, держа с трудом туго натянутые бразды казацкой завзятости. Он, очевидно, давал панам время оправиться и положить хоть где-нибудь, хоть на сарматской Белой Реке преграду стихийной силе, пока её руинные деяния не привлекали на нее оружия соседних государей. Это была та сила, которая и под бунчуком соперника Сагайдачного, пьяницы Бородавки, хвалилась уже, что перед нею трепещет Польша, Турция и целый свет, — та вдохновенная чутьем своей будущности сила, которой, в её дикой стихийности, было суждено «обрушить» могущественную тогда Польшу, дабы взяла над нею перевес могущественная ныне Россия. Хмельницкому было чего пугаться, восседая на своей триумфальной колеснице.