Скоро появились казаки, в сопровождении татар, к которым подошел и знаменитый Тогай-бей с своей Ордою. Они прорвались в предместья, сломив мещан, оборонявших вал и частоколы. Казакам помогали мужики, увеличивавшие массу панских врагов по мере её движения вперед. Предмещане с детьми и пожитками крылись в костелах, ютились у Кармелитов, Бернардинов, Доминикан, у Святого Юра, бежали в Верхний Замок и в город. У городских ворот столпились тысячи возов и народу, под защитой пушек, отпугивавших неприятеля.
Разъяренные сопротивлением и жадные добычи хмельничане бросились было уже на валы самого города, и ничто бы не остановило их подавляющей массы. Но Хмельницкому было не до занятия и даже не до разорения городов. К изумлению своих и чужих людей, он прекратил битву в решительный момент.
Непонятные никому действия опустошителя Польши и вместе с нею Руси внушали казацким кобзарям набожные стихи:
Тілько Бог святий знає,
Що Хмельницький думае-гадае...
Про те не знали ні джури козацькі,
Ні мужі громадські:
Тілько Бог святий знає,
Що Хмельницький думає-гадає...
Набожные не меньше кобзарей ксендзы из прекращения битвы в самую опасную минуту сделали чудо. Перед казаком Тамерланом явился в облаках молящийся на коленях бернардин, в котором они без труда узвали Swietego Jana z Dukli. Этому Св. Яну из Дукли, по удалении казаков и татар, воздвигли они коленопреклоненную статую, существующую и ныне.
Не столь были счастливы львовские схизматики, спрятавшиеся у Святого Юра своего, воображая, что казаки пощадят их не только внутри православного храма, но и в самой ограде его. Хмельницкий извинял «простака» Кривоноса, который не умел совладать с домашними татарами своими, но теперь сам оказался таким же простаком.
Казацкая орда сперва перебила или продала орде татарской тех несчастных, которые столпились вокруг Святоюрской церкви на цвинтаре [67]. Спрятавшиеся в самой церкви заперли двери надежными засовами. Но «борцы за православную веру и русскую народность», по Костомарову единственные борцы, продолбили в стенах отверстия и стреляли внутрь церкви, неважно, что, по их же кобзарским думам, считалось великим грехом — не снять шапки перед церковью, «домом Божиим» и не «положить на себя креста». Наконец запертые двери уступили казацким келепам [68].
Тогдашний львовский поэт, армянин Зиморович, певец полей и мирной сельской жизни, следовательно друг местной Руси, осветил перед нами в Святом Юре картину, напоминающую подвиги Гренковича в «Межигорском Спасе».
Казаки выволакивали побитых людей на паперть с криком: Галай! Галай! бре, гаур (прикидываясь татарами перед небесным патроном родной нашей Владимерии). Когда в алтаре «старый игумен» увещевал их прекратить разбой, эти ревнители древнего русского благочестия, эти единственные борцы за православную веру, допытывались у него, где спрятаны деньги, а для большего убеждения облили ему голову горилкою и подожгли свечками. «Гей, пробі [69] христиане! віра! віра!» кричал бедняга; но казаки отвечали с малорусским юмором своим, с тем самым юмором, с каким дарили изнасилованным шляхтянкам алые ленты, червоні стрічки:
«Батеньку, не треба нам твоєї віри, лише дідчих грошей». [70]
Так поступали освободители Русской земли и с другими единоверцами своими. Они считали милостью уже и то, что выворачивали только карманы святоюрцам. На вопли о единоверии они отвечали игриво:
«Так, так, да в тебе ляцькі гроші; носиш при собі найбільших наших ворогів: то мусимо тебе скарати».
Перебивши и обобравши в святоюрских стенах живых людей, принялись казаки и за мертвых: вскрывали и разбивали гробы львовских борцов за православие, борцов действительных, не таких, какими, на посрамление национального достоинства нашего, делают у нас хмельничан; выбрасывали полуистлевшие трупы; долбили стены, всюду искали спрятанных скарбов. Наконец добрались и до образа Св. Георгия. На нем была серебряная шата. Казаки сорвали ее, приговаривая с обычными своими жартами:
«Не здивуй нам, Святый Юру! прощай нам за се», и т. п. [71]
Между тем другие молодцы, оставшись без работы по непонятному повелению гетмана, заняли Шемберкову (ныне Вронёвского) гору, взобрались на кровли опустелых костелов и домов по близу городского вала, стреляли из окон, из-за углов, с кровель и домовых труб в город. Жители решились на отчаянную, хотя давно предвиденную, меру — сжечь предместья. Ночью был подложен огонь в ближайших строениях, и Львов запылал вокруг своего тесного четвероугольника. Неприятель оставил предместья, но зато дым душил осажденных, а раздуваемое ветром пламя угрожало пожаром и самому городу. Истребление Львова посредством огня не входило в соображение нового Батыя, так точно как и взятие приступом. Татары пришли к нему великой Ордою, и ему теперь надобно было отпустить их. Пилявское бегство переменило военный план его. Он привел сюда казацких соратников только для того, чтобы заплатить им польскими, жидовскими и русинскими деньгами, выжатыми из города, который широко слыл богатым.
На другой же день по сожжении предместий прискакал от него под городские укрепления гонец, держа высоко над головой шапку, чтобы по нем не стреляли, и оставил воткнутый в землю шест с письмом написанным по-русски. Хмельницкий требовал выдачи князя Вишневецкого, Конецпольского и всей беглой шляхты; в противном случае грозил приступом, а русинов увещевал, чтоб они в то время, когда город начнут грабить, заперлись в церквах.
Требование свое подкрепил он движением на приступ под предводительством знаменитого Перебийноса. Но приступ, очевидно, был фальшивый, и кончился тем, что казаки перерубили водопроводные трубы. Это Хмельницкому было нужнее истребления города. Мещане написали к нему, что ни требуемых панов, ни шляхты во Львове нет, и просили его не жаждать пролития христианской крови.
Вместо ответа на просьбу, Хмельницкий, на другой день, велел штурмовать Верхний Замок, теперь уже защищаемый несколькими тысячами львовян, под предводительством бургграфа Братковского. Бились они с казаками мужественно, и целый день отражали приступ. Зато казаки взяли монастырь Кармелитов, и вырезали в нем все живое, по казацкому выражению, до ноги.
Во время штурма было получено в городе и другое письмо от Хмельницкого, на польском уже языке, с требованием выдачи жидов, которые де были причиной этой войны: ибо давали деньги на вербовку жолнеров против казаков.
Наши историки сперва повторяли вымыслы кобзарей о жидовском глумлении над церквами и верою, а потом вооружались на них за аренды и откупы, которые кобзарские думы переносили даже на Самару и Саксаган. Но Хмельницкий своим письмом опроверг казацких панегиристов, указав совсем на иную причину жидоистребления. И попам, и ксендзам, и панам, и жидам казаки могли повторять искренно слова святоюрских героев своих: «Батеньку, не треба нам твоєї віри, лише дідчих грошей».
Мещане отвечали Хмельницкому, что жиды — те же подданные короля и Речи Посполитой, несущие все издержки и подвергающиеся всем опасностям вместе с городом.
На третий день Хмельницкий прислал грозное требование, чтобы город приготовил для татар 200.000 дукатов. Все, что до сих пор делал он с городом, и имело «только эту цель, и татарский побратим не ошибся в своем рассчете: сенат городской республики называл полученную им новость счастливою после всех претерпенных осажденными бедствий. Он просил у Хмельницкого глейта, или безопасного пропуска для своих послов. С этой просьбой отправился в казацкий табор ксендз Андрей Гункль Мокрский, регулярный каноник и экс-иезуит, бывший наставник Хмельницкого в ярославском иезуитском коллегиуме. [72]
Не напрасно иезуиты воспитывали юношество в явных добродетелях и в тайных пороках: такое воспитание приносило им в житейских делах бесценную пользу, как это было и в настоящем случае. Мокрский принес от Хмельницкого самый благоприятный ответ. Тогда немедленно были отправлены к нему городские уполномоченные, в числе которых представителем Русской улицы, единственно принадлежавшей Руси во Львове, явился Павел Лаврисевич [73].
Глейт изображали собою два гетманские есаула. Они провели уполномоченных послов к малому костелу Св. Петра. Влево от него стояла Орда, а вправо занимал войсковую квартиру Хмельницкий вместе с Тогай-беем, которого называл он перед королевскими послами, братом своим, душою своею, единым соколом на свете. Оттуда велели им ехать в Лисеницы, за милю от Львова, где жил пан гетман.
Хмельницкий принял их ласково и потчивал горилкою. Послы плакали, представляя победителю бедствия, постигшие город их, и молили его уменьшить окуп. Видя их слезы, воспитанник лицемеров по профессии заплакал вместе с ними, но не уступил ни одного дуката. Он произносил привычные случаю монологи, обвиняя в общих несчастьях Вишневецкого и Конецпольского. «Вы требуете от меня милосердия» (сказал он между прочим). «Я сам не испытывал его. Довольно вам с меня того, что я оставляю вас живыми». Это великое милосердие, и за него вы мне поспешите с двумя стами тысяч червоных злотых. Вот вам оставляю еще жидов, этих запачканных плюгавцев, и не домогаюсь их, лишь бы только вложили они довольно в эту сумму, накопивши столько скарбов из казачества на Украине».