Через семь лет от этой симфонии останутся в романе одно лишь нездоровье на безвкусно загримированных женских лицах или нехорошее возбуждение, которое выдает морфинистов. Да еще нарывы и карбункулы, в изобилии появляющиеся всякий раз, как доносится ветер с полей, где захоронены миллионы убитых на недавней войне. Да озлобленный народ в дымах рассвета, когда слышны фабричные гудки, да сонные морды гуляк в шикарных машинах, что катят по тем же мостовым. А Белозерская пишет о магии единственного в мире места, где «почти сразу чувствуешь себя легко и свободно». Пишет о перемигивающихся огнях световых реклам, которые тогда были в новость, о шуршании шин по мокрому асфальту, о парижских фонарях и об «умной снисходительности»: вот в чем виделась ей истинная тайна этого города. Здесь никого ни к чему не принуждают, «и поэтому все получается само собой».
А ведь они — очень известный писатель и танцовщица, принужденная осваивать линотип, вступив в ряды пролетариата, — поначалу принадлежали к одному и тому же кругу парижских эмигрантов, даже ходили по одним и тем же улицам, потому что жили совсем рядом, в Пасси. Василевские снимали квартиру недалеко от станции метро, на рю дез-О, стандартно обставленную, без центрального отопления, но все равно казавшуюся уютной — особенно по сравнению с номером в скверной гостинице, куда пришлось перебраться, когда кончились деньги, на которые печатались «Свободные мысли». Толстые обосновались на улице Ренуар, в старом доме, где даже не было электричества. Горели газовые рожки, а лифт, по воспоминаниям Ф. Крандиевского, пасынка писателя, был устроен так: трос, пропущенный через дыру в полу и уходящий наверх через отверстие в крыше, — тянешь сверху вниз, и кабина приходит в движение.
Пасси считался аристократическим районом. Здесь было много старинных домов, не совсем комфортабельных, зато помнящих многое и о многих. Пышно разросшиеся сады спускались к Сене, на противоположном берегу взлетала к небесам воздушная Эйфелева башня. Русские парижане особенно любили эти места. Зинаида Гиппиус вспоминает, как, уезжая в 1906 году в первую свою эмиграцию — из-за антиправительственных статей, которые Мережковский печатал во время волнений и беспорядков, — они воображали, что подыщут себе квартиру непременно в Пасси. И расстроились, когда подходящая квартира оказалась в другом квартале — Отей, на рю Теофиль Готье, в недавно отстроенном доме. Башня и громадное колесо на ней, оставшееся от всемирной выставки, были, правда, хорошо видны из их прихожей.
Толстые прожили в Пасси полтора года. Здесь был создан почти весь первый вариант «Сестер», впоследствии переделанный[1] (точнее было бы сказать: изуродованный) автором, который придал своей картине надлежащий идейный колорит: одного из двух главных героев сделал без пяти минут большевиком, а другого заставил ускоренным темпом двигаться в том же направлении. Продолжал свой роман он уже в СССР, обложившись книжками с «единственно верной» оценкой Гражданской войны. А заканчивал его в конце 30-х, перед этим отметившись подхалимской повестью «Хлеб», где, захлебываясь от восторга, прославлял Сталина (время для этого было выбрано самое подходящее, 1937 год).
Про свою эмигрантскую жизнь и людей, с которыми он в ту пору соприкасался, академик и сталинский лауреат вспоминал неохотно, редко. А если вспоминал, то непременно с ядом, приправленным клеветой. Бунина, получившего Нобелевскую премию, назвал после их случайной встречи в парижском кафе ужасно измельчавшим, опустившимся писателем. Мережковского в устных рассказах изображал тараканом с длинными усами, а Гиппиус — глистой.
Природа отомстила графу за нечистоплотность, превратив писателя с большим дарованием в импотента от литературы, напрасно силившегося вдохнуть какую-то жизнь в свою пьесу об Иване Грозном, где (опять ко времени — 1943 год) прославляется тиранство, без которого не бывает великих правителей, тем более в России.
В Россию Толстые и Василевский возвращались через Берлин, где они оба активно участвовали в газете «Накануне», которая все откровеннее выказывала просоветскую ориентацию. Во главе ее стоял профессор права Ю. В. Ключников, колчаковский управляющий иностранными делами и недавний парижанин. Граф и Василевский принадлежали к числу основных сотрудников. Дело шло о признании большевиков «единственной в реальном плане властью… которая выступает в защиту России от порабощения и разграбления», — так утверждал Ал. Толстой в наделавшем шума «Открытом письме Н. В. Чайковскому», которое появилось 14 апреля 1922-го. Фактически готовилось покаяние и возвращение: как сразу заподозрили люди, знавшие графу истинную цену, — с целью использовать выгоды своего положения перебежчиков, в которых для пропагандистских целей нуждался большевистский режим. Граф в житейском смысле рассчитал правильно: режим дал ему все, к чему стремилась душа, жаждавшая благ. Василевскому, Ключникову фортуна не улыбнулась, оба сгинули в годы большого террора.
Белозерская поехала за мужем чуть позже. В своей книжке она приводит другое письмо Ал. Толстого, тоже помеченное весной 1922 года: Чуковскому, вроде бы частное, но явно задуманное как провокация. В «Накануне» был вскоре напечатан ответ адресата, цитирующего графское послание, и разразился скандал. Ал. Толстой писал (и Чуковский с ним солидаризировался), что «собачья тоска» эмиграции непосильна для русского человека, и напрасно думают, будто «эмиграция — высококультурная вещь… неугашение священного огня». Он писал, что пора под родную крышу, над которой светит свое солнце, и что великое счастье знать: «У вас, живущих в России, нет зла на нас, бежавших». Доверчивым и неискушенным — их в эмиграции было немало — такие речи не могли не вскружить головы. Для большинства из них дело скверно кончилось: следователи НКВД тысячами штамповали обвинения в шпионаже, а это означало «десять лет без права переписки». Советская власть старалась обходиться без слова «расстрел», если речь не шла об очень известных лицах.
К счастью, жизнь Белозерской по возвращении на родину сложилась относительно неплохо. Она много лет была секретарем крупного советского историка, академика Е. В. Тарле, работала и в «Огоньке». На склоне лет написала увлекательную книгу воспоминаний, разменяла десятый десяток. Вскоре после того как она вернулась, в Москве ее познакомили с Булгаковым, и восемь лет они были вместе. Кстати, по иронии судьбы о Булгакове она впервые узнала от Василевского, который приметил талантливого молодого литератора и стал его печатать в «Накануне».
* * *
Мережковским все-таки удалось осуществить свою мечту о переезде в Пасси. На рю Колонель Бонне 11 — бис отыскалась просторная, уютная квартира, где за годы, проведенные в Париже после первой русской революции, была собрана большая библиотека и накопился архив, который было решено не везти за собой в Россию. Дверь этой квартиры они отперли своим ключом, добравшись из одичавшего Петрограда в Париж зимой 1920 года — с риском, через латвийскую границу, которую пришлось преодолевать на санях, доверившись ненадежному проводнику. Через Варшаву, где чувствовалась ненависть ко всему русскому: три месяца спустя, в апреле, эскадроны Пилсудского двинутся на Киев.
Адрес на рю Колонель Бонне скоро станет известен всему эмигрантскому Парижу. Каждое воскресенье — и так до самой оккупации — тут будут проходить по воскресеньям писательские чаепития за большим столом, во главе которого восседал сам Дмитрий Сергеевич, а справа от него Зинаида Николаевна; место слева оставляли для того из гостей, кто считался самым почетным. На чаепитиях перебывал весь цвет русского художественного и интеллектуального сообщества — эмиграция первой волны. Хозяева были в этой компании единственными, кто мог считать себя эмигрантами с большим стажем. Они помнили еще тот русский Париж, что существовал до Первой мировой войны.
Кстати, стол для громадного салона был ими приобретен тогда же, весной 1906 года, и вместе с ним письменный стол, простоявший в квартире почти полвека. Овдовев, Гиппиус писала за этим столом свою последнюю книгу «Дмитрий Мережковский». Слышались взрывы: авиация союзников бомбила окраины, готовя день освобождения Парижа от немцев. Гиппиус дожила до этого дня. Но душою уже давно она пребывала в иных пространствах. Происходящее за окном ее точно бы не касалось.
В свой первый парижский период Гиппиус была совсем иной — деятельной, преисполненной сознания эпохальной важности философско-религиозных начинаний, которым они с Мережковским решили посвятить жизнь. Тогда Париж дал пристанище толпам тех, кого выкинула на чужбину неудавшаяся русская революция. Это, по воспоминаниям Гиппиус, были тысячи «рабочих, солдат, матросов, совершенно не способных к жизни вне России. Они работы не искали и ничего не понимали». После 1910 года, когда пошли политические послабления, почти все эти люди с радостью вернулись под родные небеса, едва ли предчувствуя, что еще лет через десять кое-кому из них придется второй раз пройти дорогой, ведущей на запад.