Еще одной первоочередной заботой княжих мужей, чье благосостояние во многом зиждилось на рабовладении и работорговле, была сохранность их одушевленного имущества. Ряд статей закона русского предусматривал процедуры изъятия хозяином краденого или беглого челядина, укрывшегося в чужом доме. Обнаружив жилище, где скрывался пропавший раб, и выждав два дня (этот временной промежуток, видимо, удостоверял злостное нежелание укрывателя выдать беглеца), собственник раба получал право «изымати» своего челядина, то есть он мог силой вломиться в чужой «хором» и произвести там обыск. Бывало и так, что пропавший без вести челядин обнаруживался много времени спустя. Разумеется, прежний его господин пытался тут же «пояти» его, но оказывалось, что тот уже несколько раз перепродан и теперь на законных основаниях принадлежит новому хозяину. Вернуть челядина можно было посредством процедуры свода — вождения украденного раба от покупателя к покупателю, с целью доискаться того, кто совершил его кражу и незаконно продал его первому покупателю. Впрочем, если в этой цепочке оказывалось больше трех звеньев, то на третьем (с конца) покупателе коренной господин освобождался от необходимости дальнейших поисков и мог забрать своего челядина.
Материальную ответственность за преступное деяние раба нес его господин, ибо зависимый человек, по тогдашним понятиям, не являлся самостоятельной личностью, а был как бы живой вещью или органом своего хозяина. Но за покушение на честь свободного «мужа» раб отвечал своею жизнью: «да бьют [убьют] его».
Обитателей приднепровских Славиний закон русский воспринимал оптом: просто «словене», без разбивки на социальные категории; завоевателям некогда было всматриваться в лица и состояния завоеванных. За пределами «двора княжа» закон имел дело не столько с отдельными правонарушителями, сколько с общиной-вервью, которая следила за соблюдением правопорядка на своей территории и несла ответственность за противоправные деяния своих членов. Убийство внутри верви было столь же обыденным явлением, как и в среде дружинных «мужей». Большей частью случалось оно в драке («сваде») или «на пиру», то есть во время братчин — общественных пиршеств вскладчину, приуроченных к языческим праздникам. Поздняя церковная литература обличала эти «бесовские» обычаи «треклятых еллин [язычников]», устраивавших «позоры [зрелища] некакы бесовскыя», где «пьяницы» веселились «с свистанием и с кличем и с воплем» и где бились «дреколеем до самыя смерти» с последующим снятием «от убиваемых порты». Убийство свободного словенина наказывалось вирой, которая шла в княжескую казну. Сумма развёрстывалась на всех членов верви. Этот вид платежа при помощи всего общества назывался дикой вирою. Вервь платила дикую виру и за чужака, лишившего кого-нибудь жизни на ее территории. Не отвечала она лишь за тех своих членов, кто промышлял душегубством на большой дороге: «За разбойника люди не платят, но выдадят и [его] всего с женою и с детьми на поток и на разграбление».
В судебном процессе черты глубокой архаики проступали еще резче, нежели в праве.
Древнерусская судебная терминология свидетельствует, что в глазах людей того времени суд, судоговорение были, в сущности, словесным боем между тяжущимися сторонами. Судебный процесс вообще — это словесная пря, тяжба, которая отчасти заменяет настоящий поединок, а порой и служит прологом к нему. Недаром у автора «Слова на святую Четыредесятницу» (XI в.) фраза о приглашении ответчика в суд насыщена смысловыми оттенками вызова на вооруженное единоборство: «Когда у тебя тяжба с кем-нибудь и ты его зовешь к князю на прю...»[532] В X в. формальная борьба посредством улик и доказательств еще не вытеснила настоящую драку с применением оружия, однако грубое состязание физических сил и разрушительных инстинктов, обставленное частоколом судебных ритуалов и процедур, было переведено в более или менее приемлемое для общества русло.
Особого судебного сословия тогда не существовало. Не было также следственных органов и самой процедуры расследования, в результате чего судебная функция верховной власти сводилась к выслушиванию показаний спорящих сторон. Дела разбирались непосредственно перед лицом князя, который наблюдал за ведением тяжб и выносил по ним приговор. Ближайшими его помощниками были, по всей видимости, тиуны — это видно из того, что позднее слово тиун стало использоваться в значении «судья». Кстати, данное обстоятельство является косвенным свидетельством того, что именно княжеская дружина поставляла кадры для формирующегося государственного аппарата.
Сам князь стоял как бы «над законом». Он еще не был источником права, но уже не подпадал под его действие (в законе русском и Русской Правде нет «княжеских» статей). Наделение князя высшими судейскими полномочиями находилось в тесной связи с исполнением им жреческих функций. Будучи языческим «первосвященником» и полубожеством одновременно, князь гарантировал праведность суда, ибо лучше всех прочих ведал волю богов.
Судебные разбирательства обыкновенно приурочивались к языческим празднествам, они совершались в священных местах и обставлялись жертвоприношениями, клятвами, заклинаниями и другими обрядами. У поморских славян, по словам Гельмольда, сходки происходили на территории святилищ, в кутинах, где «каждый второй день недели собирался народ с князем и жрецом на суд». Публичность судебных процедур должна была оказывать психологическое воздействие на участников и зрителей, вызывая чувство принадлежности к обществу, святости и нерушимости общественных устоев. «Кыяне» и жители окрестных сел, вероятно, сами приходили за правдой на княжий двор, остальное население Русской земли судилось княжьим судом во время полюдий.
Должностные лица из княжеского окружения были лишены права судить свободных «людей». Дружинникам поручалось только наблюдение за исполнением приговора и сбор судебных пошлин и вир. Занимавшийся этим делом «муж» назывался вирник, имевший помощника-«отрока». Разъезжая по разным местностям, эта пара столовалась за счет тех общин, в которых она творила расправу. Помимо хлеба и брашна «по кольку могуть ясти» (сколько смогут съесть), вирнику за его нелегкие труды полагалась мзда деньгами и пушниной.
Обе тяжущихся стороны носили название истцов[533], без позднейшего разделения на ищею и ответчика — эти термины появляются лишь в грамотах удельного времени.
Способы, которыми истцы добивались решения дела в свою пользу, полностью соответствовали представлению о суде как о тяжбе, противоборстве. Судебные доказательства имели целью не выяснение истины, а сокрушение показаний противника. Для этого каждый из тяжущихся обзаводился ватагой свидетелей своей правоты, как бы собственной дружиной, готовой сразиться за своего предводителя. Наибольшую ценность представляли видоки — сторонние свидетели, непосредственные очевидцы случившегося. Но рядом с ними, а зачастую и вместо них истцы выставляли целое ополчение послухов. Послухами назывались лица, являвшиеся в суд клятвенно поддержать притязания одной из сторон. Не будучи очевидцами происшествия, они, однако же, не колеблясь свидетельствовали в пользу «своего» истца. Их показания фактически имели значение ручательства за его доброе имя. По-видимому, послухи большей частью вербовались из числа родственников, соседей, друзей и т. д. Не верность истине, а верность ближнему заставляла их вступаться в чужую прю, окружая живой стеной близкого человека, ибо быть обвиненным означало тогда то же самое, что подвергнуться физическому нападению. Дабы слова их имели вес, сами они, в свою очередь, должны были быть добрыми людьми, «мужами». Привлекать к судебным прениям рабов в качестве послухов закон русский категорически воспрещал: «холопу [в данном случае: рабу] на правду не вылазити».
Внутреннее качество судебных доказательств, их объективная неоспоримость не оказывали заметного воздействия на поведение тяжущихся. Как численный перевес врага или его превосходство в вооружении не могли заставить русов без боя сложить оружие, так и в словесном бою каждая сторона боролась, пока были силы, начисто отвергая все доводы противника и клянясь всеми богами в своей правоте. О добровольном признании вины древнерусские юридические памятники даже не упоминают. Любое слово противной стороны бралось под сомнение — не только свидетельства послухов, но, кажется, и показания видоков.
Выяснение истины осложнялось еще и тем, что ни допросов, ни разбора показаний не было. Не то чтобы тогда не умели или не могли действовать лучше; по всей вероятности, в интеллектуальных методах следствия просто не видели нужды. На суде, как и на войне, состязалась сила, а не ум. Судебное разбирательство, в сущности, сводилось к выслушиванию клятвенных заверений видоков и послухов, что обиженный истец говорит правду, а истец-обидчик лжет или наоборот.