Опять же почти к каждой фразе даны параллельные места буквально ко всему корпусу мировой литературы – интертекст или подтекст, или как там еще это называется. Тот или иной литературный мотив выделяется – ищется его параллель в литературных кладовых – и почти всегда находится, причем в самом широком диапазоне – от дореволюционного журнала «Новый Сатирикон» до «Метаморфоз» Овидия.
Получается, что всем известные романы, всегда воспринимавшиеся читателями, так сказать, имманентно, в своем не сводимом к чему-либо качестве, в действительности – книги среди книг. Это вообще пойнт литературоведения как науки, вот это открытие, что книги берутся не из жизни, а из других книг, что существует имманентный литературный ряд. Причем в романах Ильфа и Петрова, показывает Щеглов, эти ассоциации и реминисценции особенно плотны, их книги написаны, если угодно, состоят, сделаны из литературных клише. И это служит вящему литературному, художественному эффекту: получается, что оглушительно новая российская – уже советская – жизнь великолепно и чуть ли не полностью может быть описана, вписана в стародавние, вечные, так сказать, ситуации. Новое – это хорошо забытое старое, как говорит французская пословица. Вы думаете, что открыли новые, небывалые пути для человечества, а на деле барахтаетесь в тех же вековечных тенетах. Это, как ничто другое, способствует сатирическому эффекту, это и есть сатира.
И вот, Иван Никитич, читая книгу Щеглова, я обнаружил, вернее сказать, не обнаружил кое-каких потребных комментариев касательно сюжетов, о которых сам имею что сказать. Высказать свои соображения.
И. Т.: Как вы думаете, Борис Михайлович, почему эти романы с их сатирическим, комическим пафосом вообще появились в советское время? Понятно, что двадцатые годы, когда вышли «Двенадцать стульев», были для литературы еще сравнительно мягким временем, но вот издание «Золотого теленка», написанного в 1931 году, встретило известные трудности. От публикации в журнале «Тридцать дней» до отдельного издания прошло почти два года. Значит, начальство видело некую «ненашесть» этого сочинения, чуждость его советскому утверждающемуся канону. Тем не менее оба романа стали советской классикой и широко издавались в тридцатые, очень жесткие годы. Когда обе книги в одном томе вышли после войны (в юбилейной серии к тридцатилетию советской литературы), последовала острая реакция: книги Ильфа и Петрова были признаны вредными, чуждыми, клеветническими – и попали под запрет, вплоть до послесталинских лет. В 1956 только году они были переизданы и вошли окончательно в разряд советской классики. Как эту проблему освещает в своем комментарии Щеглов?
Б. П.: Собственно, с этого он и начинает. Самому комментарию – реальному и литературоведческому – Щеглов предпосылает теоретическое, довольно обширное предисловие. И вот этот вопрос – о месте романов Ильфа и Петрова в советском каноне – ставит первым делом. Он пишет об искусном двоеголосии романов, о том, как сатира органически соединилось с апологией, и как раз в этом видит художественное своеобразие обоих романов. Тут надо прямо его процитировать:
Во-первых, знаменателен сам отбор тех манифестаций советской эпохи, которые соавторы включают в свой эпос. Многие «горячие» темы старательно обойдены: так, нигде прямо не затрагиваются борьба с оппозициями, «вредительские» процессы 1928–1930 гг., эксцессы чистки, насильственная коллективизация. Лишь внимательное чтение позволяет обнаружить намеки, иногда довольно едкие, на некоторые из этих обстоятельств.
Б. П.: Вот один частный пример сатирической глубины: некий тайный намек можно усмотреть в теме конторы «Рога и Копыта». У частника Остапа этот бизнес хиреет, но после его возвращения в Черноморск он видит, что контора начала процветать. В чем тут дело? А в том, что кончился нэп со всеми частными конторами, произошла коллективизация деревни, на которую крестьяне ответили массовым забоем скота, чтоб в колхозы не отдавать. Отсюда обилие этого товара, рогов и копыт – все, что осталось от прежнего мясо-молочного богатства. Вот вам пример проникновенного понимания Щегловым реальных подтекстов Ильфа и Петрова.
Но это частный случай – вот такие намеки и отсылки к ситуациям, многим понятные в те годы. А вот общий подход, генеральный прием Ильфа и Петрова, позволивший ввести их тему в корпус советской литературы:
Мажорный и в конечном итоге оптимистический настрой романов обеспечивает уже упоминавшееся двухъярусное строение их мира. Идеальные сущности истинного социализма занимают в нем иерархически доминирующее положение, образуя уровень, на котором многие из несовершенств советского образа жизни снимаются или обезвреживаются. Оказывается, что детали «земного» социализма, представляющие собой столь неутешительную картину, не могут считаться главной или окончательной реальностью, и что точка зрения раздраженных ими людей, хотя по-своему и понятная, не есть последняя инстанция в суждении о производимом в России грандиозном эксперименте. Над этой точкой зрения, в разреженных сферах истинного социализма, открывается возможность иного, более широкого взгляда на вещи, более высоких требований к жизни, более интересных представлений о счастье. В их свете многие привычные аксиомы, касающиеся качества жизни и личных прав индивидуума, отпадают как малосущественные и бедные. Эти новые критерии, как и черты новой действительности, прочерчены как бы пунктиром и не имеют твердо сложившихся форм; но, как и новый мир в целом, они окружены романтической аурой и оказывают решающее влияние на идейно-эмоциональный баланс дилогии.
Щеглов пишет, что в дилогии очень заметен и специально построен некий второй план – или горизонт, на котором теряют свою доминацию сатирические сцены советской жизни. Ну вот, к примеру, в «Золотом теленке» в начале одной из глав (где появляется ребусник Синицкий) идет рассуждение о большом и маленьком мире: в большом мире написаны «Мертвые души», а в малом создана скульптура «Купающаяся колхозница». И еще один прием, позволивший легализовать сатирическое сочинение:
Нет сомнения, что подобная сдержанность, независимо от ее мотивов, пошла на пользу дилогии. Некоторая размытость критического аспекта гармонирует с абстрактностью аспекта идеализирующего, не дает последнему резко выделиться из художественного единства. Кроме того, акцент на политической злобе дня понизил бы универсализм картины. Соавторы изображают не столько конкретные события и контроверзы своей далеко не идиллической эпохи, сколько их наиболее существенные и неизменные общие законы. Эти последние к тому же демонстрируются на периферийном, удаленном от большой политики материале. Фантастическая и сказочная деформация придает этим явлениям еще более обобщенные формы, скрадывает их связь с непосредственной газетной актуальностью. В результате, несмотря на огромное количество бытовых и исторических подробностей, романы Ильфа и Петрова никогда не требовали от отечественного читателя каких-либо специальных историко-культурных познаний для понимания изображенной в них ситуации. Каждое новое поколение читателей без труда соотносило образы и мотивы ДС/ЗТ с реальностью своего времени.
Ну, и еще один прием, уж и