Людмила Улицкая (до этого получившая в 1996-м французскую Премию Медичи), плюс двух-трех поощрительных премий нескольких фондов в Европе, чаще – за поэзию, никаких других знаков мирового признания написанного в России или на русском языке, кажется, особенно не видно. Между тем в списках лауреатов за эти годы мы не раз найдем авторов из Польши и Сербии, Чехии и Венгрии, Хорватии и Словении, Скандинавских стран, Азии, Африки, Латинской Америки (крупные, как принято выражаться, «развитые» страны заведомо не называю).
В чем тут дело? Выскажу одно предположение, оно социологическое, хотя и относится к литературе. Роман (а большинство перечисленных премий присуждаются именно за романы) – это история поиска человеком, семьей, группой, народом своей, как выражаются психологи, социологи, этнографы, «идентичности», «самости» – поиска долгого, трудного, запутанного, почему и нужна большая форма, но так или иначе приводящего к обретению искомого, пусть даже часто не того и не там, где искали. Причем, и это важно, дело здесь не просто в том, чтобы найти «свое», а чтобы соединить его с «общим», с «горизонтом всех». Россия, ее население, ее наиболее продвинутые, образованные и думающие группы, люди трибуны, экрана и подиума не знают, кто они, где и зачем существуют, куда идут. Страна упустила, профукала шанс стать другой (из эссе Борхеса 1971 года: «Сто пятьдесят лет назад мы приняли решение стать другими»). Не приняла вызов современности. Не сделала выбор. И осталась со своим не пройденным наново, нерасспрошенным, непереработанным прошлым – осталась в прошлом. На своем, более никем не обитаемом острове. Смотреть на взрослого человека в таком состоянии мучительно, общаться с ним – если вы не родственник, не врач, не антрополог – крайне тяжко. Понятно, что все другие такого человека стараются избегать.
И если в стране худо со «своим», с собственным образом, то еще хуже в ней с «общим» – с образами «других» и представлениями обо «всех». Показательно, что сейчас в России, кажется, не лучшая пора для романистики. «Удачные» романы, имеющие читателей в стране, а иногда даже и за ее рубежами, это либо вещи жанровой и остросюжетной, тривиальной поэтики (скажем, женский детектив), либо играющие со стереотипами такой поэтики и типовыми ожиданиями читателей (к примеру, Пелевин, отчасти Сорокин). А самые замечательные романы 2000-х – назову лишь для примера «Новый Голем» Олега Юрьева, «Помни о Фамагусте» Александра Гольдштейна, но можно вспомнить еще несколько имен – не имели критического отклика и читательской судьбы. Чуть лучше – но и только! – сложилась ситуация Михаила Шишкина. Иными словами – и это мое второе соображение, – у словесности, рядом с ней, вокруг не хватает независимой и авторитетной питательной среды, «критической массы» (конечно же, плотного множества разнообразных сред, плотного множества таких масс!) со своим взглядом и языком, которая первой воспринимает впервые написанное, придает ему новое движение, создает чуткую акустику заинтересованной поддержки. Больше того, рождает некий мысленный запрос на такую словесность – невещественный, не давящий, но ощутимый для вдумчивого писателя. По-моему, нет сейчас такого запроса, и отклика тоже нет, а реклама – не критика, как и сетевая ругня – не принципиальный спор. И если их нет внутри, извне они – вопреки всегдашним надеждам россиян, включая образованное сословие, – увы, не появятся.
Лирика и драма живут по-другому (понятно, отличаясь при этом еще и друг от друга). Если говорить совсем коротко, они колеблют идентичность – или разыгрывают ее. Так что у них сегодня ситуация иная, гораздо более пестрая, живая, непредсказуемая. Но они ведь существуют не книгами, и премии за их летучую материю, дышащую кратким, но тем более глубоким «здесь и сейчас», теснее связанную с родным языком и бытовым обиходом, тем более премии международные, достаточно редки. Лучших российских поэтов, драматических авторов они, рад признать, не вовсе обошли. Но вопросы журнала, кажется, относились все-таки не к поэтам журнала «Воздух» и драмам Театра. док. В отдельных отсеках жизнь есть, но весь корабль то ли прочно сидит на мели, то ли давно затонул.
Алексей Левинсон
Когда умер Дубин
Сердце и разум Дубина отказались быть с нами тогда, ко-гда стало предаваться поношению и поруганию то, ради чего он жил и трудился. Объявлено ненужным то, что Дубин и люди его убеждений созидали всю жизнь, – наша современная культура. Для этого дела он был приуготовлен лучше многих. Знаток мировой литературы и участник нашего литературного процесса, знаток мировой социологии и строитель социологии отечественной. В советской и российской жизни он разбирался и как заинтересованный гражданин, и как внимательный социолог.
Дубин переводил с французского и с английского. Но главные его переводы – с испанского. Это язык тех народов, судьба которых схожа с нашей. Они знавали славу, нищету, Гражданскую войну и диктатуру. Такую долгую, что общество привыкало к ней. Как жить при этом людям с честью, как жить в стране, которую свои же власти превратили в глухую провинцию, – книги об этом переводил для нас Дубин.
В это время Россия еще стремилась избавиться от провинциализма учением и чтением. Дубин знал об этом как университетский преподаватель, как руководитель социологических исследований. Как социолог, он стоял не только на переднем крае полевых исследований, но и на переднем крае развития социологической теории. Его статьи и выступления – пример превосходного анализа того и другого, а также и мастерского предъявления результатов исследований вниманию как широкой общественности, так и профессионалов. Общественность читала с благодарностью. Профессионалы откликались мало.
Как идет процесс развития отечественной культуры, Дубин знал и еще из одного источника. Он внимательно следил за тем, что пишут отечественные писатели. Он был членом жюри лучших литературных премий, знал лучшее из написанного. Но читал все. Разработанная им в соавторстве с Львом Гудковым социология литературы видит своим материалом все, что пишется и читается. О том, какие тенденции проступают в этой не лучшей литературе, какие силы начинают себя там выражать, Дубин сообщал с тревогой. Мы не вняли. Теперь они есть, а его нет.
Виктор Ерофеев
Памяти Бориса Дубина
Судя по числам, которые изучал Борис с особой тщательностью, жизнь в России должна была бы давно остановиться и умереть. Скорее всего, так бы и случилось, если бы Россия не рождала таких людей, как Борис.
Он был важнее статистических чисел. Хотя он никогда не вел себя важным. В нем была скрытая пружина огромной силы. Внешне Борис был едва заметен. С юности. В невзрачных свитерках.
Мы с ним учились пять лет в одной группе, и я настолько включился в