срастаясь «в одно огромное чудовище» [Гоголь 1937–1952,1:115].
Гоголевские свиньи, как и одежда его героев, тоже служат масками, скрывающими более важные темы, неразличимые в творящемся хаосе. За этим хаосом может таиться подлинная трагедия. Как писал Набоков: «Поток “неуместных” подробностей (таких, как невозмутимое допущение, что “взрослые поросята” обычно случаются в частных домах) производит гипнотическое действие, так что почти упускаешь из виду одну простую вещь (и в этом-то вся красота финального аккорда)» [Набоков 1997,1: 509]. В «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» конфликт между героями привел к тому, что «бурая свинья вбежала в комнату и схватила, к удивлению присутствовавших, не пирог или хлебную корку, но прошение Ивана Никифоровича, которое лежало на конце стола, перевесившись листами вниз» [Гоголь 1937–1952,2:255]. Неожиданное вмешательство свиньи во всей полноте демонстрирует творимый обоими помещиками хаос – хаос, за которым стоит трагическая история об утерянной дружбе. Юмор – это утешительный приз для тех, кто утратил невинность. В этой повести встречается одно из редких упоминаний Гоголем вертепа. Иван Иванович завороженно смотрит на то, как во дворе Ивана Никифоровича баба развешивает на веревке старый мундир и шпагу:
Все, мешаясь вместе, составляло для Ивана Ивановича очень занимательное зрелище, между тем как лучи солнца, охватывая местами синий или зеленый рукав, красный обшлаг или часть золотой парчи, или играя на шпажном шпице, делали его чем-то необыкновенным, похожим на тот вертеп, который развозят по хуторам кочующие пройдохи. Особливо когда толпа народа, тесно сдвинувшись, глядит на царя Ирода в золотой короне или на Антона, ведущего козу; за вертепом визжит скрыпка; цыган бренчит руками по губам своим вместо барабана, а солнце заходит, и свежий холод южной ночи незаметно прижимается сильнее к свежим плечам и грудям полных хуторянок [Гоголь 1937–1952,2: 229].
Лучи солнца, падающие на предметы одежды Ивана Никифоровича, создают зрелище, выполняющее ту же роль, что и волшебный коммерческий пейзаж в Сорочинцах. Оно превращает происходящее в спектакль, перенося героя (и читателя) в пространство эстетики.
Выбрав в качестве своих героев архетипических персонажей вертепного театра, Гоголь не просто продолжает украинскую литературную традицию, но, как и Дягилев после него, создает единое пространство, в котором стерта граница между сценой и зрительным залом. Атмосфера Сорочинской ярмарки и две рассказываемые Гоголем истории, наслоенные одна на другую, затягивают читателя в водоворот этой повести. Здесь вспоминаются обращенные в зал слова городничего, когда он узнает, что Хлестаков не был настоящим ревизором: «Ничего не вижу. Вижу какие-то свиные рыла, вместо лиц; а больше ничего». И через несколько строчек: «Чему смеетесь? над собою смеетесь!» [103] [Гоголь 1937–1952, 4: 93–94]. В «Ревизоре» свиньи, которые хватают важные документы, пугают на ярмарке крестьян и евреев и чьи рыла являются самыми нахальными из всех гоголевских носов, предстают не актерами, а зрителями в зале.
В 1820-е и 1830-е годы в петербургских литературных кругах много спорили о народности — национальном самосознании. Пушкин писал, что «народность в писателе есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками – для других оно или не существует, или даже может показаться пороком» [Пушкин 1977–1979, 7: 28]. Однако Гоголь, писавший по-русски с вкраплениями украинизмов – достаточно заметных, чтобы вызвать к себе интерес, но не слишком частых, чтобы представлять угрозу для литературного канона империи, – выгодно использовал эту моду на народность. В это время в Петербурге зародилась идея воспринимать Малороссию как специфическое, но в некотором роде идиллическое этническое дополнение к высокой великорусской культуре. Поэтому для Гоголя, желавшего преуспеть на ниве русской литературы, оказалось вполне естественным познакомить своих читателей со вкусом украинской культуры, которую он сам впитал с молоком матери. Гоголь позиционировал себя как актера / рассказчика на сельском представлении. Как пишет Ричард Грегг, в первые свои годы пребывания в Петербурге Гоголь подчеркивал свое украинское происхождение с помощью прически, основу которой составлял казацкий хохол (по мнению Грегга, созвучие этого слова и фамилии писателя было частью задуманного эффекта). Знаменитое шекспировское каре, с которым теперь ассоциируется Гоголь, появилось уже позднее [104].
Исследователи творчества писателя, сравнивая праздничную атмосферу «Вечеров…» и «Миргорода», действие которых происходит на Украине, и более мрачный тон последующих произведений Гоголя, объясняли эту разницу симпатиями автора ко всему украинскому. Гоголевский юг воспринимался как нечто более теплое, счастливое и целостное, чем русский север [105], как лучшая версия «бесцветной» Великороссии [106], как альтернатива колониалистской атмосфере царской России. «Русифицируя своих казаков, – пишет Эдита Бояновская, – Гоголь одновременно с этим украинизировал саму идею России. По мнению Гоголя, Украина, как колыбель и сокровищница славянской цивилизации, могла обратить Россию к ее славянским корням, став таким образом противоядием от излишнего сближения с Западом – столь вредного для едва только зародившейся национальной культуры» [Bojanowska2007:371]. Действительно, украинские мотивы в творчестве Гоголя очень важны, и многое говорит о его «двоедушии» и нелюбви к укоренившейся в Петербурге моде на западничество. Однако такой прямолинейный «национальный» подход к творчеству Гоголя не будет учитывать важнейший пласт этого творчества – иронию: гиперболический украинский пейзаж Гоголя представляет собой главным образом метафорический театр, и происходящее в нем действо выходит далеко за границы Российской империи.
Никогда не уделяя особого внимания исторической точности (и будучи, судя по всему, плохим историком), Гоголь с успехом для себя использовал культурную карту мира, существовавшую на тот момент в умах его читателей: карту, согласно которой Украина была территорией простоты и невинности, а Россия была испорчена цивилизацией и культурой европейского Просвещения [107]. В то время как Т. Г. Шевченко и Н. И. Костомаров боролись за языковую и географическую независимость Украины, Гоголь для разговора со своими читателями на метафорическом уровне использовал сложившуюся дихотомию, в которой сельская Украина символизировала чистоту славянской души, а склоняющиеся к Западу жители столицы империи – загнивающий материализм. Любя Украину, Гоголь при этом использовал ее идеализированный географический образ как метафору утраченной культурной невинности.
Гоголь пытался передать самобытность Украины настолько достоверно, насколько возможно, по крайней мере в качестве живописного фона для своих историй. В его «Книге всякой всячины» встречается множество слов, фактов и преданий, взятых из «Записок о Малороссии» Я. М. Марковича, «Малороссийской деревни» И. Г. Кулжинского и писем матери, в которых она описывала украинскую одежду – от наряда сельского священника до платья невесты. В письме от 30 апреля 1829 года Гоголь пишет матери:
В следующем письме я ожидаю от вас описания полного наряда сельского дьячка, от верхнего