образцовым петербургским произведением… Я здесь могу сослаться на авторитет Ахматовой. Она всегда говорила, что в романе Белого ничего петербургского нет», – начинает собеседник. «О Белом я скажу сейчас ужасную вещь: он – плохой писатель. Все, – обрывает поэт. – И главное, типичный москвич! Потому что существует достаточное количество и петербургских плохих писателей, но Белый к ним не относится».
Даже если это так (а так ли это?), приходится вспомнить афоризм товарища Сталина: других писателей у меня нет.
Последнюю точку в петербургской истории «петербургского текста» поставил москвич – с этим уже ничего не поделаешь.
И другого – лучшего – романа от символистской эпохи бури и натиска у нас не осталось.
«Прыжок над историей» в этом смысле удался. Хотя и стал, как это бывает всегда, историей литературной.
Утопия и вера вечного еретика
(1920. «Мы» Е. Замятина)
Скоро вытекут на смену оравыНе знающих сгустков в крови,Машинисты железной славыИ ремесленники любви.И в жизни оставят местоСвободным от машин и основ:Семь минут для ласки невесты,Три секунды в день для стихов.В. Шершеневич. 1918
Говорят, лучший способ озадачить сороконожку – спросить, с какой ноги она начинает ходить.
Прямые вопросы «о чем?» и «как?» почти всегда вызывают писательский отпор. Толстой отвечал: чтобы объяснить, что я хотел сказать в «Анне Карениной», ее надо написать снова с первой до последней строки. Блок, послушав какой-то доклад о технике стиха, заметил: может быть, это и интересно, но для поэтов не обязательно, если не вредно.
Но есть и иная позиция. В 1919–1922-м Замятин читает в петроградском Доме искусств курс лекций «Техника художественной прозы». В 1929 году он затевает сборник «Как мы пишем», призванный «удовлетворить интерес литературного молодняка именно к технологии писательского мастерства», и сочиняет для него статью «Закулисы». Она начинается с описания ситуации сороконожки: «В студии Дома Искусств я начал читать курс „Техники художественной прозы“, мне пришлось впервые заглянуть к самому себе за кулисы – и несколько месяцев после этого я не мог писать. Все как будто в порядке, постлана простыня чистой белой бумаги, уже наплывает сон – и вдруг толчок, я проснулся, все исчезло, потому что я начал следить (сознанием) за механикой сна, за ритмом, ассонансами, образами – я увидел канаты, блоки, люки закулис. Эта бессонница кончилась только тогда, когда на время работы я научился забывать, что я знаю, как я пишу».
Но забывал Замятин об этом совсем ненадолго. В тех же «Закулисах» речь идет не только о привычных для писателя прототипах, но и о фабуле, музыкальной ткани, прозаическом ритме, зрительных образах – а в приложении дан план повести «Островитяне» с вариантами развязки.
Сороконожка прекрасно объясняет последовательность своих действий.
В отличие от писателей «нутра», органики, непосредственного иррационального напора, Замятин (как и Андрей Белый), что бы он о себе ни думал и ни говорил, – конструктор прозы. Трезвый свет сознания освещает самые потаенные уголки его мира. Не случайно главная книга Замятина осуществилась в жанре интеллектуальной прозы, где «отвлеченный тезис, идея», конструкция явно торжествуют над материей и материалом.
От самого романа «Мы» не осталось даже рукописи. Его строительные леса возводились прямо на глазах публики. Закулисами книги стали публицистика и критика первых послереволюционных лет, лекции в Диске для «серапионовых братьев» (их слушают Зощенко, Каверин, Вс. Иванов), произведения «английского цикла» («Островитяне», «Ловец человеков»).
Замятин строил ледоколы и знал, что такое сопротивление внешней среды, лед человеческих предубеждений. Одна из его статей 1919 года называлась «Беседы еретика». «Еретик» – любимый замятинский образ-термин. «Мир жив только еретиками: еретик Христос, еретик Коперник, еретик Толстой. Наш символ веры – ересь: завтра – непременно ересь для сегодня, обращенного в соляной столп, для вчера, рассыпавшегося в пыль», – продекларировано в «Завтра» (1919–1920).
«Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумные отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики», – продолжено в знаменитой «Я боюсь» (1921).
«Еретики – единственное (горькое) лекарство от энтропии человеческой мысли… Догматизация в науке, религии, социальной жизни в искусстве – это энтропия мысли… Еретики – нужны для здоровья; еретиков нужно выдумать, если их нет», – предупреждает Замятин новых властителей в размышлениях «О литературе, революции и энтропии» (1923), предваренных эпиграфом из уже законченного романа.
Замятин стал еретиком уже в императорской России: помогал большевикам, сидел в одиночке на Шпалерной, несколько лет провел в ссылке (правда, довольно комфортной – то в родной Лебедяни, то в Лахте под Петербургом, где и начал писать). «В те годы быть большевиком – значило идти по линии наибольшего сопротивления; и я тогда был большевиком», – вспомнит он в автобиографии 1928 года. «Было это в 1906 году. Революция не была еще законной супругой, ревниво блюдущей свою законную монополию на любовь. Революция была юной, огнеглазой любовницей – и я был влюблен в Революцию…» – начнет очерк о Леониде Андрееве (1922).
Он вернулся в Россию из Англии в сентябре 1917-го, когда с ледокольным грохотом переломилось время. «Веселая жуткая зима 17–18 года, когда все сдвинулось, поплыло куда-то в неизвестность. Корабли-дома, выстрелы, обыски, ночные дежурства, домовые клубы». Революция стала законной супругой большевиков, а Замятин, в отличие от тех, для кого вопроса «принимать или не принимать?» не было и кто сразу назвал ее «своей», вдруг снова оказался в оппозиции. Он проницательно увидел во врагах старого режима его наследников и продолжателей.
«Свободное слово сильней тяжеловооруженных, сильней жандармов, сильней легионов, сильней пулеметов, – убеждает Замятин в июне 1918 года. – И это знают теперешние, временно исполняющие обязанности. Они знают: свободное слово прорвет, смоет жандармскую коросту с лика русской революции, и она пойдет вольная, как Волга, – без них». (Статья «Они правы» публикуется в газете «Дело народа» под псевдонимом Мих. Платонов.)
Через три дня в той же газете под тем же псевдонимом в памфлете «Великий Ассенизатор» появится вполне щедринский образ русского губернатора, «поэта ассенизации», который то со страстью насаждает пожарные дружины, то заводит оркестры во всех городских садах и бульварах, то создает собачьи приюты, то муштрует золотарей, в то время как во вверенной ему губернии «непременно дохли от голода люди по градам и весям». Дальше следует вполне ожидаемая параллель:
«Великий Ассенизатор (обратим внимание на заглавные буквы: они напоминают о Великом Инквизиторе и предсказывают Благодетеля. – И. С.), великий ассенизационный поэт получил теперь в управление не губернию, а Россию…
Спору нет: ассенизация нужна. И может быть, был исторически нужен России сумасшедший ассенизационный поэт. И может быть, кое-что из нелепых дел Великого Ассенизатора войдет не только в юмористические истории империи Российской.
Но сумасшедшие ассенизационные помпы слепы: мобилизацией для гражданской войны выкачиваются последние соки из голодных рабочих; высасываются из слабых остатки веры в возможность