приобретает смысл куда более широкий, может быть – даже вековой.
Книга Шолема [34], конечно, одна из главных книг международной беньяминианы. Одна из самых крупных, значительных, привлекающих внимание, переведенных на многие языки. Это объясняется несколькими обстоятельствами. Для начала, я бы сказал, двумя [35].
Во-первых, здесь есть сюжет дружбы, причем дружбы далеко не пасторальной, не идиллической, а полной внутреннего спора, полной непонимания с обеих сторон, тем более что книга пишется a posteriori, когда уже все произошло и уже все известно – и судьба той Германии, в которой формировались Шолем с Беньямином, и судьба того слоя и той [его] «фракции», к которой они принадлежали. Уже все известно. И в определенной мере, я думаю, Шолем <…> кое-что a posteriori, конечно, переоценивает и переакцентирует в том, что реально между ними было и что было вокруг них, в чем они существовали.
Вообще говоря, этот сюжет дружбы или (как называлась история про Александра Блока и Андрея Белого) «история дружбы-вражды» (здесь, конечно, вражды нет, но внутренние напряженные отношения есть) – это был бы сюжет отдельный, о нем стоило бы говорить специально, потому что сам этот феномен дружбы двух выдающихся интеллектуалов, тем более в такой странной, переломной ситуации, в которой они жили, и в той странной междумирной среде, в которой они себя находили <…> ему одному можно было бы посвятить коллоквиум. <…>
Второй важнейший сюжет – это, собственно, генезис мысли и основных тем мысли Вальтера Беньямина. Как он предстает из этой книги.
Книга в этом смысле… Это, вообще говоря, не биография. Не разговоры Гёте с Эккерманом. Не «Жизнь Сэмюэла Джонсона» босуэлловская и не «Жизнь Гёльдерлина» Вайблингера, если называть самых знаменитых предшественников. Это некоторый, я бы сказал, протокол дружбы. И вот эта протокольность повествования явно имеет особое значение в этой книге.
Что же касается генезиса основных тем мысли Беньямина – мне кажется (и Шолем на этом сосредоточивается, много раз возвращается к этой теме), здесь очень важно понимать напряжение между тремя линиями [беньяминовского] самоопределения:
линией буржуазного положения, куда входят и попытки сделать академическую карьеру (назовем это немецкой буржуазной линией);
линией еврейской мистики и метафизики – со всеми напряжениями Беньямина по отношению к еврейству, еврейской традиции и так далее;
линией революции, линией левой мысли, линией политики, как это называет Шолем.
Он описывает Беньямина как такого двуликого Януса, который разрывается между политикой и религией или политикой и философией, причем мистической философией.
Я бы настаивал на том, что дело здесь не просто в индивидуальности и характере Вальтера Беньямина. Конечно, это его глубоко внутренние, экзистенциальные, очень важные проблемы, которые его формировали как человека, как мыслителя, как исторического деятеля и так далее. Но контекст и значимость напряжений между этими линиями гораздо шире. Мы понимаем, что в конечном счете Германия, а вместе с ней и вся Европа, а может быть, даже и весь мир жил в этот период – несколько десятилетий – в напряжении между этими основными линиями. Так сложилось взаимодействие политики и мифологии в нацистской Германии, что только-только успел Шолем захватить, до того как уехал в Палестину. Так складывались отношения политики и искусства, политики и эстетики в беньяминовской мысли. Так складывалась очень важная для него тема взаимодействия техники и массовой политики, техники и современного искусства. <…>
Получается, что эти линии напряжения и то поле, которое они создают, фактически дали начало основным темам мысли Беньямина: тематика насилия, тематика деструктивного характера, вообще очень важная в истории философской, социологической, общественной мысли, не очень сильно подхваченная впоследствии и отчасти переакцентированная и очень огрубленная Адорно в его «Авторитарной личности». Мысль Беньямина гораздо тоньше и сложнее. Мне бы хотелось подчеркнуть внутреннюю противоречивость этой мысли, сам модус существования такого типа мыслителя, как Вальтер Беньямин. Мыслителя, не принадлежавшего ни к кому, ни к чему – по рождению, по склонности и так далее.
Беньямин цитирует где-то Сент-Бёва, французского критика и публициста XIX века, очень в свое время извест-ного и авторитетного. Сент-Бёв говорил про себя: «Ни одна из партий не может назвать меня своим». Беньямин был таким человеком. Имеются в виду партии не только политические, а любые: интеллектуальные, социальные, какие хотите. Оцените модус существования в таком поле напряжения и в таком контексте, как 10-е, 20-е, 30-е годы в центре Европы, а именно в Германии, а потом в Париже.
В этом смысле… Два слова о книжке Арендт [36]: она, вообще говоря, построена на трех темах Беньямина. Они отчасти совпадают с теми тремя линиями, о которых я говорил, но по-своему, по-арендтовски эти [линии] поворачивают.
Фактически Арендт воссоздает портрет Беньямина как, во-первых, человека, потерпевшего жизненный крах, неудачу, полное поражение. Это очень важный мотив. Если вы будете читать, если еще не читали, книгу Шолема, то вы убедитесь, что Шолем, со своей стороны, очень хочет слиться с Беньямином. А Беньямин, кажется, не очень. И не только потому, что он не хочет, а потому, что он в принципе не может. Он так создан, он не может сливаться с местностью. Это другой тип мыслителя и другой тип исторического деятеля. И, в каком-то смысле, он не может слиться ни с Асей Лацис, ни с Брехтом, как ни важны они для него и сколько мучительных чувств он ни испытывает по отношению к Асе и по отношению к Брехту. И это вечная судьба, из которой невозможно выпрыгнуть.
В этом смысле идеи о самоубийстве с самого начала 1930-х годов преследуют Беньямина. И это далеко не просто случайный акт: вот от отчаяния взял и покончил с собой. Он десять лет, по крайней мере, открыто живет с этой идеей и с этим чувством, что надо покончить с собой, это единственная возможность существовать и как-то себя вести в этом мире.
Вторая линия, о которой пишет Арендт, – это судьба «парии», отверженца, против (contra) судьбы «парвеню», который приспосабливается. Тема чрезвычайно важная, и о ней можно было бы отдельно, особенно в наших нынешних российских условиях, провести коллоквиум, и я думаю, что он был бы чрезвычайно горячим. Для Беньямина это тоже чрезвычайно важная вещь, и она чрезвычайно важна для Арендт, причем на разных этапах ее мысли и ее жизни как мыслителя. Для нее в этом смысле модельной фигурой является Гейне, такой первый еврейский нееврей, европейский неевропеец, человек, который не приживается нигде, где бы он