О.
В последнем свидании с героиней он понимает, что сказанное Благодетелем – правда. И это – конец (заглавие предпоследней записи). После этого становится возможной Великая Операция по удалению фантазии, откровенный рассказ Благодетелю о «врагах счастья» и спокойное наблюдение за страданиями «этой женщины» под газовым Колоколом (Замятин и здесь рифмует: сцена пытки напоминает сцену недавней любви).
Парадокс восьмидесятилетнего бытования книги, помимо всего прочего, заключается в поиске адресата замятинского «минуса».
Автор упорно повторял: «Написанный в 1919–1920 годах утопический роман „Мы“ – в первую голову представляет собой протест против какой бы то ни было машинизации, механизации человека; американские критики в отзывах о романе „Мы“ вспоминали о системе, применяемой в Америке на заводах Форда. В этом романе находили рефлексы эпохи военного коммунизма, но с современностью его связывать, конечно, нельзя» (письмо К. Федину, 21 сентября 1929 года); «Близорукие рецензенты увидели в этой вещи не больше чем политический памфлет. Это, конечно, неверно: этот роман – сигнал об опасности, угрожающей человеку, человечеству от гипертрофированной власти машин и власти государства – все равно какого» (интервью Ф. Лефевру, апрель 1932 года).
Но писателю упорно не верили. В. Шкловский в соответствии с формальной установкой начала 1920-х увидел в «Мы» всего лишь «потолок Евгения Замятина», зеркало его метода «„чередующихся“ проходящих образов»: «По-моему, мир, в который попали герои Замятина, не столько похож на мир неудачного социализма, сколько на мир, построенный по замятинскому методу. Ведь, вообще говоря, мы изучаем не Вселенную, а только свои инструменты».
А. Воронский, критик, редактор, большевик, влиятельная фигура 1920-х годов, не дал себя обмануть. В превосходно написанной книге (тем хуже!) он обнаружил служение злому делу, пародию, художественный памфлет, пропитанный «неподдельным страхом перед социализмом, из идеала становящимся практической, будничной проблемой». Некоторым извинением для автора могло служить лишь то, что на самом деле он «написал памфлет, относящийся не к коммунизму, а к государственному, бисмарковскому, реакционному, рихтеровскому социализму».
Замечателен финал статьи «Евгений Замятин»: «Мы, коммунисты… мы должны жить теперь как фанатики. А если так, то какую роль играет здесь то узкоиндивидуальное, что особенно ценит автор? Вредную, обывательскую, реакционную. В великой социальной борьбе нужно быть фанатиками. Это значит: подавить беспощадно все, что идет от маленького зверушечьего сердца, от личного, ибо временно оно вредит, мешает борьбе, мешает победе. Все – в одном, – только тогда побеждают». Тонкий критик, борец за «искусство видеть мир» вдруг выступает с позиций проинтегрированного, подвергнутого Операции замятинского героя.
В 1946 году в рецензии на «Мы» Дж. Оруэлл, наследник и продолжатель Замятина, даже не зная авторских комментариев, практически повторил их: «Вполне вероятно, однако, что Замятин вовсе и не думал избрать советский режим главной мишенью своей сатиры. Он писал еще при жизни Ленина и не мог иметь в виду сталинскую диктатуру, а условия жизни в России в 1923 году были явно не такие, чтобы кто-то взбунтовался, считая, что жизнь становится слишком спокойной и благоустроенной. Цель Замятина, видимо, не изобразить конкретную страну, а показать, чем нам грозит машинная цивилизация».
Сегодня, в обратной перспективе, видно, что замятинский антиутопический «минус» оказался стрелой, направленной в разные цели (в том числе тем современникам еще не видимые).
Стерильно вылизанный мир Города, конечно же, больше напоминает добрую старую Англию или молодую Америку, чем разгромленную Россию образца 1920 года с домами-пещерами и травой, растущей между торцов петроградских мостовых. В качестве ближайшего предшественника романа критики дружно называли «английскую» повесть «Островитяне». «По основному заданию и по всей постройке вещь теснее всего связана с „Островитянами“. Весь ее быт представляет из себя развитие слова „проинтегрировать“. Строй страны – это осуществленный „Завет принудительного спасения“ викария Дьюли» (В. Шкловский. Любопытно, что в 1927 году статья публиковалась как начало цикла «Эпигоны Андрея Белого»). Английский исследователь А. Майерс и вовсе различает в романе городской пейзаж Ньюкасла 1916 года – там Замятин строил ледоколы.
Но уже к концу 1920-х годов в зеркале «Мы» все больше начинает отражаться советская тоталитарная реальность: всеобщее присутствие Вождя-Благодетеля, строительство Стены на границе с Западом (Замятин будет выпущен за нее одним из последних), институт государственных поэтов, дни единогласия и выборы без выбора, публичные казни при всеобщем одобрении, идея последней и окончательной революции – «его социальные предвидения выписывать можно многими десятками» (А. Солженицын).
Оказалось, все это вполне возможно и вне технической составляющей Единого Государства – без аэро, стеклянных домов и умных машин.
Разлом в замятинском мире в конечном счете проходит не между человеком и машиной, даже не между человеком и государством, а – между «мы» и «я».
«Мы» на самом деле – двойное заглавие: «поэмы» героя и романа автора (в мюнхенском издании 1986 года слово на титульном листе стоит в кавычках). Точно (как и все у Замятина) продуманная система конспектов-записей передает не только фабулу романа, но и стенограмму душевного состояния героя, процесс автономизации его сознания, рождения души, вычленения «я» из «мы».
Триадный механический принцип конспектирования нарушается четырежды: «…Нет, не могу, пусть так, без конспекта» (запись 11); «Никакого конспекта – нельзя» (запись 27); «(Это без конспекта, наспех, последнее)» (запись 33); «Не знаю какой. Может быть, весь конспект – одно: брошенная папироска» (запись 38). В этих главах – первое проявление личности, попытка ревности и взгляд в зеркало; выход за Зеленую Стену; решение помочь бунтовщикам; последнее свидание с I-330 и подтверждение мысли о ее «измене». 39-я запись – «Конец» – ставит фабульную точку: героя подвергают операции по удалению фантазии. В последней записи механическая триада восстанавливается: «Факты. Колокол. Я уверен».
Это последнее «я» замыкает еще одну цепочку мотивов в заглавиях: «Лохматый я» – «Ты» – «„Мой“» – «Я умер» – «Я – микроб» – «Я простил все» – «Я не верю» – «О моей матери» – «Я уверен». Но оно иной природы, чем предшествующие. Оно не личностно, персоналистично, а, напротив, только знак присоединения к изначальному «мы»: «И я надеюсь – мы победим. Больше: я уверен – мы победим».
Коллизия «мы» и «я» последовательно проведена Замятиным с заглавия до последней фразы романа. Исходное «мы» при этом имеет отношение не только к поэзии Пролеткульта, Маяковского и традиции коллективистских утопий. Некоторые социальные психологи (Б. Поршнев) предполагают, что «отношение „мы и они“ глубже и первичнее, чем отношение „я и ты“». Исторический механизм формирования личности оказывается приблизительно таким: мы – они – вы; он – ты – я.
«Мы» и «я» – крайние точки на с трудом поддающемся исчислению историческом пути. В смоделированной Замятиным реальности герой пробегает его за 124 дня.
Только что он славил разум и Благодетеля, восхищался лучшим из возможных миров, полностью сливался с «мы». Но вот он уже вынужден скрывать свои мысли («Неправда