как ложь и неправда как умолчание относятся к миру человеческих отношений и в генезе представляют собой выражения обособления индивида в некоторой общности». – Б. Поршнев), обнаруживать в себе лохматого «я» и соглашаться на участие в заговоре против Интеграла и Благодетеля.
В отношениях с Благодетелем можно увидеть поэтологический шифр, психоаналитически интерпретированный бунт против Отца (Р. Гольдт). Но возможно и иное, более общее прочтение: это бунт против догмы, мертвого авторитета, безличной инструментальной власти, существующей, кстати говоря, на псевдодемократических основаниях.
«Авторитет тем непререкаемее психологически, чем более соответствующее лицо фактически, социально несменяемо… Кто такой „господин“? Это тот, кого фактически невозможно сместить. В соответствии с этим его воля для подчиненного автоматически обязательна, что в принципе равносильно неограниченному внушению. Существование господина выражает константность, инвариантность данной общности. Если его можно сместить или заменить или хотя бы вообразить смещенным или замещенным, его психологическая власть уже глубочайшим образом поколеблена; она заменяется механизмом выбора: кто более господин – он или другой?» (Б. Поршнев).
Голосование против Благодетеля в День Единогласия, всего лишь поднятые вверх руки – уже начало конца этого города и этого мира. «Неужели обвалились спасительные, вековые стены Единого Государства? Неужели мы опять без крова, в диком состоянии свободы – как наши далекие предки? Неужели нет Благодетеля? Против… в День Единогласия – против? Мне за них стыдно, больно, страшно».
Но здесь герой (и автор) делает главное психологическое и философское открытие. «А впрочем – кто „они“? И кто я сам: „они“ или „мы“ – разве я – знаю».
Люди за Стеной, эти покрытые желтыми волосами скифы, апостолы свободы как воли – оказываются новым «мы». У них своя организация, свои вожди и цели, своя правда, а следовательно – и ложь.
Герой с только что родившейся душой, с любовью, равной смерти, перемалывается, как зернышко между жерновами, между двумя конфликтующими разнонаправленными «мы». Его возвращение в лоно Единого Государства – почти самоубийство, попытка избавиться от невыносимой боли предательства любви. «И мне было ясно: все решено – и завтра утром я сделаю это. Было это то же самое, что убить себя, – но, может быть, только тогда я и воскресну. Потому что ведь только убитое и может воскреснуть».
Роман начинался оксюмороном: «благодетельное иго разума». Последняя его фраза: «Потому что разум должен победить» – приобретает иронически-двусмысленный характер.
Победа этого разума – конец перспективы. Преданная любовь и ампутированная фантазия делают прежнего, восторженно почитающего прекрасный новый мир Строителя Интеграла существом без памяти, без эмоций, кажется, даже без интеллекта. Он изживает свою болезнь (душу) и окончательно сливается с первым «мы» – примыкает к колонне уже оперированных, которых он с ужасом видит перед первым полетом Интеграла: «На углу, в аудиториуме – широко разинута дверь, и оттуда – медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, „человек“ – это не то: не ноги – а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди – а какие-то человекообразные тракторы».
Предел человеческого – машина, предел нумера – трактор. Таков итог эволюции Единого Государства. Правда, Стена уже разрушена, на улицы падают мертвые птицы, «в западных кварталах – все еще хаос, рев, трупы, звери».
Но может быть, важнее в открываемой Замятиным перспективе то, что перед самой Операцией, «в этот апокалиптический час», нумер Д-503, будущий трактор, успевает задать вопрос сумасшедшему математику: «Слушайте, – дергал я соседа. – Да слушайте же, говорю вам! Вы должны – вы должны мне ответить: а там, где кончается ваша конечная Вселенная? Что там – дальше?» И сделать последнюю запись: «И я понял: если даже все погибнет, мой долг (перед вами, мои неведомые, любимые) – оставить свои записки в законченном виде».
Бывшие сначала «неведомыми», «иксом», читатели постепенно становятся для героя «теми, кого люблю и жалею», «неведомыми друзьями».
Инстинкт творчества оказывается такой же мощной силой, как любовь и смерть.
Потому среди прочих оппозиций романа великому рационалисту Тэйлору (а кое-кто считает, что Тэйлоров в «Мы» даже два – американский инженер, энтузиаст научной организации труда, и английский математик) противопоставлены улыбающийся курносый древний поэт Пушкин, неистовый Скрябин, «какой-нибудь там» Кант, допотопные Шекспир и Достоевский. «Ежедневные оды Благодетелю», бессмертная трагедия «Опоздавший на работу» и «Стансы о половой гигиене» – безуспешные попытки приручить этот неукротимый инстинкт, овладевающий и главным героем.
Люди за Стеной поклоняются некоему юноше Мефи. Замятин разъяснял: «Настоящий человек всегда Фауст, и настоящая литература – непременно Мефистофель. А Мефистофель – величайший в мире скептик и одновременно – величайший романтик и идеалист. Всеми своими дьявольскими ядами – пафосом, сарказмом, иронией, нежностью – он разрушает всякое достижение, всякое сегодня нисколько не потому, что его забавляет фейерверк разрушения, а потому, что он втайне верит в силу человека стать божественно-совершенным».
Роман «Мы» писал литературный Мефистофель, скептик и в то же время – романтик, идеалист.
Судьба Д-503, автора поэмы «Мы», складывается трагически.
Судьба биографического Автора оставляет некоторую надежду. Сочиняя мрачную антиутопию, Замятин оставался утопистом в своей вере.
Скифом. Еретиком. Гражданином Города Солнца.
На заданный через несколько лет после его смерти Г. Адамовичем вопрос: «Будет ли двадцать первый век?» – он отвечал рассказом о веке двадцать девятом.
Он верил, что последние времена, как и последняя революция, – невозможны.
Гибель Дома
(1923–1924. «Белая гвардия» М. Булгакова)
И не смолкает грохот битвПо всем просторам южной степиСредь золотых великолепийКонями вытоптанных жнитв.И там, и здесь между рядамиЗвучит один и тот же глас:«Кто не за нас – тот против нас!Нет безразличных: правда с нами!»А я стою один меж нихВ ревущем пламени и дымеИ всеми силами своимиМолюсь за тех и за других.М. Волошин, 1919
«…Турбину стал сниться Город».
Дальше этот Город-сон описан во множестве поэтических подробностей – как детская сказка, прекрасное виденье, сбывшаяся утопия: многоярусные соты домов, драгоценные камни – шары уличных электрических фонарей, ослепительная белизна висящих над обрывами садов, «электрический белый крест в руках громаднейшего Владимира на Владимирской горке» (старое и новое!), по которому даже заблудившиеся путники находили свой путь.
Булгаковским Городом навсегда остался Киев. Казалось, с ним навсегда будет связана его судьба. Сын рано умершего профессора Киевской духовной академии поступает на медицинский факультет. Линия жизни определилась: в грядущей перспективе маячили доктор Астров или – что тоже небезосновательно – доктор Чехов, ставящий мучительные вопросы, бередящий общественные язвы, намекающий на грядущие потрясения, но страдающий, прежде всего, от обыденщины, однообразной провинциальной жизни, вида семейства, спокойно пьющего чай на веранде.
«Это были времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное, юное поколение. Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный ласковый снег…
…И