до того поглощен горем, что ведет себя нелюбезно с юношей, с каким иначе обошелся бы приветливо. Сперва Боб – карикатура, я мог бы навешать на него всякого осуждения, и мы с моими читателями презрели бы его, а теперь он нам ближе, он из другой жизни.
Можно сказать, что текст стал более «чуток к Бобу». Однако это не произошло оттого, что я пытался быть славным малым. Это произошло потому, что меня не устроила фраза «Боб был гадом», и я попытался ее улучшить.
Но тот, кто написал: «Боб раздраженно рявкнул на молодого бариста, напомнившего Бобу его покойную жену Мари, которой ему так не хватало, особенно сейчас, в Рождество: это время года она любила больше всего», – отчего-то кажется человеком получше, чем написавший: «Боб был гадом».
Я наблюдаю это всякий раз. Мне больше нравится тот, кто я есть в моих рассказах, а не всамделишный я. Этот человек сообразительнее, остроумнее, терпеливее, забавнее – и у него мудрее взгляд на мир.
Оставляя писательство и возвращаясь к себе, я сам себе кажусь более ограниченным, категоричным и мелочным.
Но каково же удовольствие это – хоть ненадолго, хотя б на странице, оказаться чуть меньшим балбесом, чем обычно.
Чем художники занимаются преимущественно? Они возятся с тем, что уже создали. Бывают времена, когда мы сидим перед чистой страницей, однако в основном шлифуем то, что уже есть. Писатель редактирует, художник наносит последние штрихи, режиссер монтирует, музыкант перезаписывает дорожки. Я пишу: «Джейн вошла в комнату и опустилась вниз на синий диван», перечитываю, морщусь, вычеркиваю «вошла в комнату» (зачем ей входить в комнату?) и «вниз» (как можно вообще опуститься вверх?), а также «синий» (какое нам дело до того, что он синий?), и фраза теперь получается такая: «Джейн опустилась на диван», – внезапно вышло лучше (даже по-хемингуэевски), хотя… почему это важно – что Джейн опустилась на диван? Нам это вправду необходимо?
Вырезаем «опустилась на диван».
Остается просто «Джейн».
Зато не полное фуфло – в этом есть хотя бы добродетель краткости.
Это, конечно, шутка. Но вместе с тем и вусмерть серьезно. Сводя фразу до «Джейн…», мы сохранили надежду остаться верными себе. Мы избежали посредственности. Весь мир блистательности (все еще) простирается пред нами.
Но вот что занимательно: почему мы все это вырезали?
Ну, можно было б сказать, что из почтения к читателю. Задав ряд вопросов («почему это важно – что Джейн опустилась на диван?» и так далее), мы послужили своего рода уполномоченным представителем читателя, которого считаем умным человеком с хорошим вкусом, то есть таким, кому не желали бы наскучить.
Рассмотрим вот такой фрагмент:
Войдя в ресторан, Джим заметил свою бывшую жену Сару, она сидела рядом с мужчиной, кому на вид было, по крайней мере, лет на двадцать меньше, чем ей. Джим глазам своим не поверил. Вот так потрясение – увидеть Сару с человеком настолько моложе и ее, и самого Джима, поскольку они с Сарой были одного возраста, – вот так потрясение; Джим даже выронил ключи от машины.
– Сэр, – произнес официант, – у вас упало, – и подал Джиму ключи.
Вы, наверное, заметили, как на вашем приборе стрелка упала в область «О», – может, даже пару раз (упала мощно, а потом еще чуть-чуть?).
А теперь взгляните на отредактированный вариант:
Войдя в ресторан, Джим заметил свою бывшую жену Сару: она сидела с мужчиной, кому на вид было по крайней мере лет на двадцать меньше, чем ей.
– Сэр, – произнес официант, – у вас упало, – и подал Джиму ключи от его машины.
Что же произошло? Я выкинул «Джим глазам своим не поверил. Вот так потрясение – увидеть Сару с человеком настолько моложе и ее, и самого Джима, поскольку они с Сарой были одного возраста, – вот так потрясение; Джим даже выронил ключи от машины».
Эти два варианта различаются в том, что в последний встроено больше уважения к вам, читатель. Представления о том, что «Джим не поверил своим глазам» и «Вот так потрясение», содержатся в действии: Джим выронил ключи. Я позволил себе считать, что вы сами поймете, что Джим с Сарой примерно одного возраста. В процессе я сэкономил себе (и вам) тридцать пять слов – едва ли не половину исходного фрагмента.
Как мне удалось это сокращение? Я представил себя вами – и то, что вы читаете так же, как я, и что вас не устроит первый вариант в тех же самых местах, в каких он по ходу чтения не устроил меня.
Рассказ – честная и откровенная беседа равных. Мы продолжаем читать, потому что продолжаем верить, что автор нас уважает. Мы сонастроены с автором – он там, на другом конце этого процесса, считает нас такими же умными, видавшими виды и пытливыми, как и он сам. Поскольку мы внимательно относимся к тому, где сейчас (куда он нас поместил), он знает, когда мы «ждем перемен», или «настроены скептически к этому новому повороту», или «устаем от этого эпизода». (Знает автор и то, где именно он привел нас в восторг и что в этом состоянии мы чуть более открыты к тому, что́ случится дальше.)
Представление об истории как о непрерывном общении двух умов возникает, естественно, из того, что один человек излагает что-то другому. Такая модель применима к русским рассказам, которые мы здесь с вами читаем, – и применима она к тому первому случаю, когда пещерные люди собрались у костра на свои первые литературные чтения, и если бы тот древний сказитель пренебрег таким вот представлением об истории как о непрерывном общении между исполнителем и публикой, он бы обнаружил – как и теперь, – что кое-кто из его публики задремал или улизнул из пещеры пораньше, в той самой скрюченной позе, какую принимают люди, сбегающие с литературных посиделок, будто скрюченность делает их незримыми для автора, – уж поверьте мне на слово, не делает.
Воодушевляет меня во всем этом то, что у нас всегда найдется с чем работать. Читатели есть, они существуют на самом деле. Им интересна жизнь, и, взявшись читать наши сочинения, они выдают нам кредит доверия.
Нам остается лишь увлечь их.
А чтобы увлечь их, достаточно просто уважать их.
Душечка
Антон Павлович Чехов
1899
[1]
Оленька, дочь отставного коллежского асессора Племянникова, сидела у себя во дворе на крылечке, задумавшись. Было жарко, назойливо приставали мухи, и было так приятно думать, что скоро уже вечер. С востока надвигались темные дождевые тучи, и оттуда изредка потягивало влагой.
Среди двора стоял Кукин, антрепренер и содержатель увеселительного сада «Тиволи», квартировавший тут же во дворе, во флигеле, и глядел на небо.
– Опять! – говорил он с отчаянием. – Опять будет дождь! Каждый день дожди, каждый день дожди – точно нарочно! Ведь это петля! Это разоренье! Каждый день страшные убытки!
Он всплеснул руками и продолжал, обращаясь к Оленьке:
– Вот вам, Ольга Семеновна, наша жизнь. Хоть плачь! Работаешь, стараешься, мучишься, ночей не спишь, всё думаешь, как бы лучше, – и что же? С одной стороны, публика, невежественная, дикая. Даю ей самую лучшую оперетку, феерию, великолепных куплетистов, по разве ей это нужно? Разве она