и т. д.). Более того, Собакевич и прочие за столом едят столько, что с трудом способны это переварить:
За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была гораздо больше тарелки, потом индюк, ростом в теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками и невесть чем, что все ложилось комом в желудке. Этим обед и кончился; но когда встали из-за стола, Чичиков почувствовал в себе тяжести на целый пуд больше [Гоголь 1978а: 94–95].
За предложением Собакевичем такого впечатляющего количества еды не стоит никакого истинного дружелюбия, и это становится ясно, когда Чичиков излагает свою просьбу о мертвых душах. Чувствуя, что мертвые души явно имеют ценность для Чичикова, Собакевич назначает за них непомерную цену. Хотя Собакевич восхваляет свое русское хлебосольство, противопоставляя себя скопидому Плюшкину, он оказывается тем, кого Чичиков именует «кулак» [Гоголь 1978а: 94, 101].
Чрезмерное потребление в предыдущих главах выливается в метафорическое «облегчение» в доме Плюшкина. Именно скупость Плюшкина в результате позволяет ему дать Чичикову больше, чем тот просит, и больше, чем прочие помещики: скупец морил своих людей голодом, и многие ударились в бега. Уничтожая любые различия между понятиями «брать» и «отдавать», рассказчик так комментирует факт передачи Чичикову более 200 мертвых или сбежавших крестьян: «Такое неожиданное приобретение был сущий подарок» [Гоголь 1978а: 124]. Во многом подобно дарам гоголевских писем, живописующих автора, мечтающего избавиться от запоров, плюшкинский дар Чичикову примечательно фекальный. Как указывал В. Голштейн, прореха «назади» плюшкинского халата, «навоз», в который превращаются продукты его имения, и разлагающаяся куча мусора у него в доме вызывают ассоциации между Плюшкиным и анусом [Golstein 1997: 248]. Создав образ Плюшкина, Гоголь выполняет слово, данное Жуковскому в упомянутом письме 1836 года: «Какая разнообразная куча! Вся Русь явится в нем!» [Гоголь 1952а: 74].
Подобно плюшкинской куче, Русь в «Мертвых душах» одновременно и гниет, и плодоносит. Действительно, визитом Чичикова к Плюшкину повесть не заканчивается, но переходит на новые циклы потребления и испражнения. Когда кажется, что Чичиков уже достиг своей цели, собрал значительное количество мертвых душ и завоевал положение, к которому так стремился, его аферу разоблачают – и он остается ни с чем, за исключением чувства человека, который «прекрасно вычищенным сапогом вступил вдруг в грязную, вонючую лужу» [Гоголь 1978а: 165]. Поддерживая пищеварительную структуру повествования, отъезд Чичикова из города побуждает повествователя обратиться к прошлому героя, и это прошлое само по себе отмечено циклами приобретений и потерь. Эта цикличность одновременно и препятствует амбициозному продвижению Чичикова, и подвергает сомнению новизну этого типа людей. Манипуляции героя с ценными бумагами являются признаком вторжения коммерции в аграрную Россию, однако расчет на гостеприимство для продвижения – вполне обычная практика. Помещики, приглашавшие Чичикова в гости, преследуют собственные интересы, так же, как и он: они действительно нуждаются в этой сделке, поскольку она дает им возможность что-то отдать. Точно так же распространение коммерции и повышенное внимание к социальным амбициям в николаевской России дали Гоголю возможность потчевать читателей ироничным рассказом об отрицании этих ценностей как отвратительных и чужеродных [78]. Гоголь обращается к противопоставленным друг другу в те времена понятиям, с тем чтобы ослабить это противопоставление: в его воображаемой вселенной литература – и дар, и товар, гостеприимство одновременно теплое и загнивающее, а эмоциональные и физические ощущения и стимулируют, и подрывают экономический обмен.
Как показала эта глава, теоретический дискурс гостеприимства и его практики были очень важны для художественного творчества Гоголя. Начиная с вступления на литературную сцену Санкт-Петербурга на вечерах Жуковского, до лет, проведенных в Риме, когда он создавал свои главные произведения, и заканчивая последними месяцами в Москве, где он сжег черновики второго тома «Мертвых душ» и уморил себя голодом в доме своего друга А. П. Толстого, всю свою жизнь, в том числе в литературе, Гоголь был вечным гостем. Он жил в городах, далеко отстоящих от родового имения в Украине, и получал кров, денежную поддержку и покровительство разного рода влиятельных друзей. Так гостеприимство стало доминирующей темой, на основе которой он выстраивал взаимоотношения с читателями [79]. Он представал здесь как хозяин, там как гость, а где-то как туманная фигура – и гость, и хозяин. Если в украинских повестях гостеприимство должно наладить отношения между неизвестным украинским писателем и искушенным русским читателем, то в «Мертвых душах» оно свидетельствует об уязвимой, в конечном счете, позиции, в которую он себя поставил не просто как русский писатель, но как пророк, чьи литературные и духовные дары должны были спасти нацию от морального запустения.
Разочарованный в своем стремлении преподнести более насыщенный в духовном смысле образ России, чем это получилось у него в первом томе «Мертвых душ», последние годы жизни Гоголь был озабочен своим наследием. В отрывке, вычеркнутом им из «Завещания», включенного в последнее опубликованное произведение – «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847), – он делает последнюю попытку представить себя любезным хозяином – не для своих обычных читателей, но для незнакомцев, которые явятся в грядущем. В этом отрывке, который он отсылает матери в письме 1846 года, Гоголь наказывает ей, сестрам и слугам превратить после его смерти фамильный дом в пристанище для путников:
По кончине моей никто из них уже не имеет права принадлежать себе, но всем тоскующим, страждущим и претерпевающим какое-нибудь жизненное горе. Чтобы дом и деревня их походили скорей на гостиницу и странноприимный дом, чем на обиталище помещика; чтобы всякий, кто ни приезжал, был ими принят как родной и сердцу близкий человек, чтобы радушно и родственно расспросили они его обо всех обстоятельствах его жизни, дабы узнать, не понадобится ли в чем ему помочь или же, по крайней мере, дабы уметь ободрить и освежить его, чтобы никто из их деревни не уезжал сколько-нибудь не утешенным. Если же путник простого звания привыкнул к нищенской жизни и ему неловко почему-либо поместиться в помещичьем доме, то чтобы он отведен был к зажиточному и лучшему крестьянину на деревне, который был бы притом жизни примерной и умел бы помогать собрату умным советом, чтобы и он расспросил своего гостя так же радушно обо всех его обстоятельствах, ободрил, освежил и снабдил разумным напутствием, донося потом обо всем владельцам, дабы и они могли, с своей стороны, прибавить к тому свой совет или вспомоществование, как и что найдут приличным, чтобы таким образом никто из их деревни не уезжал и не уходил сколько-нибудь не утешенным [Гоголь 1952в: 477–478].
Нелегко постичь, как тот же автор, который изображал гостеприимство агрессивным, чрезмерным и