мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями, – писал он, полемизируя с идеями „опрощения“ позднего Толстого. – Толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно…» (А. С. Суворину, 27 марта 1894 года).
Во «Вьюге» тоже, кажется, ни с того ни с сего возникает имя Толстого:
«Я вдруг вспомнил кой-какие рассказы и почему-то почувствовал злобу на Льва Толстого.
„Ему хорошо было в Ясной Поляне, – думал я, – его небось не возили к умирающим…“»
У Толстого есть рассказ о заблудившихся в метели людях. Но дело, пожалуй, не в ситуации, а в идеологии. Булгаков, как и Чехов, не понимает и не принимает толстовского недоверия к интеллигентному сословию, в частности к врачам, и его преклонения перед «мужицкими добродетелями».
«Деревня еще бурлила. Крестьяне то подожгут помещичью усадьбу, то учинят расправу над самим помещиком. Булгаков шутит: „Ликуйте и радуйтесь! Это же ваш народ-богоносец! Это же ваши Платоны Каратаевы!“» (И. Овчинников. «В редакции „Гудка“»).
В «Белой гвардии» на место Льва Николаевича Булгаков подставит Федора Михайловича, не делая в этом случае между классиками особого различия: «– А, черт их душу знает. Я думаю, что это местные мужички-богоносцы Достоевские!.. у-у… вашу мать!» – ругается Мышлаевский, рассказывая о нападении, на свою замерзающую в метели часть (гл. 2).
Чуть позднее еще один герой «Белой гвардии», Алексей Турбин, сталкивается на улицах Города с похоронной процессией: «– Что? Что? Что? Что? Что такое случилось? Кого это хоронят? 〈…〉 – Офицеров, что порезали в Попелюхе, – торопливо, задыхаясь от желания первым рассказать, бубнил голос, – выступили в Попелюху, заночевали всем отрядом, а ночью их окружили мужики с петлюровцами и начисто всех порезали. Ну, начисто… Глаза повыкалывали, на плечах погоны повырезали. Форменно изуродовали…» (гл. 6).
Таившиеся во тьме египетской наивность и ненависть неизбежно должны были вырваться на поверхность.
В заглавии романа, кажется, есть горькая авторская ирония, почти не воспринимаемая позднее из-за подмены контекста. Белый – так повелось с эпохи Великой французской революции – цвет монархии, императорской власти. С марта 1917-го, который был ознаменован в Городе телеграммой депутата Бубликова, он был выведен из игры, чтобы потом, в советской идеологической риторике, окрасить совсем иные социальные течения и группы.
«В большинстве своем идейные монархисты вообще избегали участия в гражданской войне. Это была не их война. Им не за кого было воевать. 〈…〉 Герои романа „Белая гвардия“, называющие себя монархистами, на исходе 1918 года вовсе не намерены участвовать в разгорающейся гражданской войне, причем никакого противоречия тут не видят. Его и нет. Монарх отрекся, служить некому. Пропитания ради можно служить хоть украинскому гетману, а можно и вовсе не служить, когда есть другие источники дохода. Вот если б монарх появился, если бы призвал монархистов служить ему, о чем в романе сказано не раз, была бы и служба обязательна, и воевать бы пришлось» (Д. Фельдман).
Конечно, в горячечном пьяном застолье герои Булгакова могут помечтать, что захвативший Москву гетман положит Украину «к стопам его императорского величества государя императора Николая Александровича», выпить за его здоровье и спеть старый гимн. «– На Руси возможно только одно: вера православная, власть самодержавная! – покачиваясь, кричал Мышлаевский» (гл. 3).
Однако Алексей, «болезненно сморщившись», скажет, что уже слышал эту легенду. И закончится все страшной рвотой Мышлаевского, его обещанием никогда не мешать водку с пивом и первым сном Турбина.
«Только под утро он разделся и уснул, и вот во сне явился к нему маленького роста кошмар в брюках в крупную клетку и глумливо сказал:
– Голым профилем на ежа не сядешь?.. Святая Русь – страна деревянная, нищая и… опасная, а русскому человеку честь – только лишнее бремя». (В бесчестии перед сном Турбин обвинял Тальберга.)
Лучшие булгаковские герои – очередные лишние люди и первое потерянное поколение новой эпохи, утратившее монарха, империю, родину. От монархии им остались лишь ненужная присяга и бремя чести, от империи – островок Дома посреди бушующих самостийных бурь, от родины – горсточка родных и друзей.
В последней главе «Белой гвардии» Булгаков волевым авторским усилием еще сохраняет зыбкое равновесие ужаса и надежды.
«Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, но 1919 был его страшней».
Вслед за этим пророчеством-констатацией следует очередное убийство петлюровцами несчастного еврея (кажется, этот труп мучит сознание героя «Записок покойника»: с воспоминания об убитом и звуков гармоники начинается роман «Черный снег»).
Но то ли молитва сестры, то ли снадобья доктора спасают Алексея, Елена находит новую мужскую опору, все близкие пока еще живы, и расцветает в финале сюита сновидений, обнажающая страхи героев и проясняющая их мечты.
Турбин-старший убегает от пуль, все-таки гибнет во сне и просыпается со слабой улыбкой и надеждой, что Петлюры больше не будет никогда.
Веселые поросята, приснившиеся Василисе, и вовсе делают бывшее небывшим: «– Так-то оно и лучше… А то революция. Нет, знаете ли, с такими свиньями никаких революций производить нельзя…» Правда, потом у тех же поросят вырастают страшные клыки.
Читающий Апокалипсис библиотекарь Русаков от вынесенных в эпиграф строк о Страшном суде переходит к словам о новом небе и новой земле, избавляется от своей болезни и страха жизни: «По мере того как он читал потрясающую книгу, ум его становился как сверкающий меч, углубляющийся в тьму. Болезни и страдания казались ему неважными, несущественными. Недуг отпадал, как короста с забытой в лесу отсохшей ветви. Он видел синюю, бездонную мглу веков, коридор тысячелетий. И страха не испытывал, а мудрую покорность и благоговение. Мир становился в душе, и в мире он дошел до слов: «…слезý с очей, и смерти не будет, уже ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло».
Часовому у бронепоезда «Пролетарий» видятся то пятиконечная звезда Марс, заполняющая в конце концов отражениями весь небосвод, то зарытая в снегах родная деревня Малые Чугры.
Во сне Елены попеременно появляются Тальберг с рождественской звездой, поющий арию демона, и Николка с окровавленной шеей и венчиком с иконками на лбу, поющий частушку «А смерть придет, помирать будем».
Наконец, Петька Щеглов видит сверкающий алмазный шар на лугу, обдающий его сверкающими брызгами. (Ребенок со своим счастливым сном – едва ли не контрастная рифма к эпилогу «Войны и мира», где вещий сон о будущих катаклизмах видит Николенька Болконский. Содержание же этого сна напоминает о сне другого толстовского героя, Пьера Безухова.)
Финальные строки романа – своеобразное стихотворение в прозе, но уже не экзальтированно-сентиментальное, как в начале, а пророчески-возвышенное, философское. Творится грандиозная мистерия природы: расцветает ночь, занавес Бога покрывается чистыми звездами, за ним, где-то в неизмеримой высоте, служат всенощную и зажигают огоньки в алтаре. Однако крест над