что состоит из дурных людей с дурными целями, но оттого, что никакой настоящей цели и никакого смысла для существования у нее нет. Такова центральная, руководящая мысль Булгакова. 〈…〉 Все события пьесы показаны автором как последняя судорога тонущего, обреченного мира, не имеющего во имя чего жить и не верящего в свое спасение» («Смысл и судьба „Белой гвардии“», 1931).
Проблема, однако, в том, что булгаковское изображение – не умысел («хорошо рассчитанный удар»), а диагноз. Настоящую цель и смысл действительно предложили России большевики (в середине 1920-х годов еще неясно, какими средствами она будет осуществляться). Они, что для писателя было очень важно, начали постепенно собирать распавшуюся империю, подавляя Петлюру, Махно и прочих «самостийников».
В последнем действии «Дней Турбиных» Булгаков делает очевидный и неконъюнктурный шаг навстречу утвердившейся в России власти. Метафизическая безвыходность финала «Белой гвардии» преодолена, разомкнута апелляцией к новым социальным силам. Приход большевиков дает надежду одним и предсказывает поражение других. За одним столом здесь сидят люди, которые окажутся по разные стороны новых фронтов.
Одна из последних реплик Мышлаевского уже предсказывает сюжет последней «белогвардейской» пьесы: уход из России и возвращение обратно – пусть даже на верную гибель.
«Бег» (1937) – своеобразный эпилог «Белой гвардии», пьеса с другими персонажами, но продленной проблематикой романа (первоначально он, кстати, задумывался как трилогия), возвращающая атмосферу метафизической безнадежности. Сны здесь – не иррациональное изображение сознания, а жестокое продолжение реальности, которая в конце каждой сцены проваливается, погружается во тьму.
В этой тьме исчезают и дом Турбиных в Городе, и дом Серафимы на Караванной улице в Петербурге. Местом действия становятся публичные пространства: монастырь, станция, кабинет контрразведки, константинопольская улица, съемные квартиры в том же Константинополе или Париже.
Главный символ пьесы дан в заглавии. Но этот бег для большинства героев заканчивается не блаженным брегом бессмертия (как в эпиграфе из Жуковского), а самоубийством (Хлудов), скитаниями (Чарнота), попытками забвения или возвращения, кажется, тоже безнадежными.
«Что это было, Сережа, за эти полтора года? Сны? Объясни мне. Куда, зачем мы бежали? Фонари на перроне, черные мешки… потом зной!.. Я хочу опять на Караванную, я хочу опять увидеть снег! Я хочу все забыть, как будто ничего не было!» (Серафима).
«Ничего, ничего не было, все мерещилось! Забудь, забудь! Пройдет месяц, мы доберемся, мы вернемся, и тогда пойдет снег, и наши следы заметет…» (Голубков).
«Прощайте все! Развязала ты нас, судьба, кто в петлю, кто в Питер, а я как Вечный Жид отныне! Летучий Голландец я! Прощайте!» (Чарнота).
Самый значительный персонаж пьесы – Хлудов. Это безумный рыцарь белого дела, бескорыстный убийца, испытывающий муки совести и способный к раскаянию. Тем значительнее его последние слова. «Поганое царство! Паскудное царство! Тараканьи бега!» – произносит он перед самоубийством, то ли определяя свое константинопольское житье, то ли вспоминая исчезнувшую империю («Все кончено. Империю Российскую ты проиграл, а в тылу у тебя фонари!» – говорит ему Чарнота), то ли «мира божьего не принимая» (обычный ход мысли идеологических героев Достоевского).
Этот персонаж, отказывающийся сделать бывшее небывшим и выбирающий небытие, предсказывает трагического героя последнего романа Булгакова (над ним уже вовсю идет работа в тридцатые годы).
Первый булгаковский роман был книгой о гибели Дома. Закончил он книгой о поисках вечного дома в переворотившемся мире.
Киндербальзам среди кентавров
(1923–1925. «Конармия» И. Бабеля)
Тяжелый строй, ты стоишь Трои,Что будет, то давно в былом.Но тут и там идут героиПо партитуре напролом.Рождается троянский эпос…Б. Пастернак. 1923, 1928
В год от начала новой эры седьмой (от Рождества Христова – 1924-й) командарм Буденный, «въехав в литературу на коне и с высоты коня критикуя ее» (Горький), обнаружил, что под его началом служил клеветник, садист и дегенерат от литературы – гражданин Бабель. «Под громким, явно спекулятивным названием „Из книги Конармия“, незадачливый автор попытался изобразить быт, уклад, традиции 1-й Конной армии в страдную пору ее героической борьбы на польском и других фронтах. Для того чтобы описать героическую, небывалую еще в истории человечества борьбу классов, нужно прежде всего понимать сущность этой борьбы и природу классов, то есть быть диалектиком, быть марксистом-художником. Ни того ни другого у автора нет… Гражданин Бабель рассказывает нам про Красную армию бабьи сплетни, роется в бабьем барахле-белье, с ужасом по-бабьи рассказывает о том, что голодный красноармеец где-то взял буханку хлеба и курицу; выдумывает небылицы, обливает грязью лучших командиров-коммунистов, фантазирует и просто лжет».
Через шесть лет «рядовой буденновец» Вс. Вишневский, посылая т. Горькому свою версию – драму «Первая Конная», – дудел в ту же трубу. «Несчастье Бабеля в том, что он не боец. Он был изумлен, испуган, когда попал к нам, и это странно-болезненное впечатление интеллигента от нас отразилось в его „Конармии“. Буденный мог оскорбиться и негодовать. Мы, бывшие рядовые бойцы, тоже. Не то дал Бабель! Многого не увидел. Дал лишь кусочек: Конармия, измученная в боях на Польском фронте. Да и то не всю ее, а осколки. Верьте бойцу – не такой была наша Конармия, как показал Бабель».
С Буденным за Бабеля воевал будущий командарм советских писателей. Сам автор не отбивался, а объяснялся и соглашался.
«Что я видел у Буденного, то и дал. Вижу, что не дал я там вовсе политработника, не дал вообще многого о Красной армии, дам, если сумею, дальше», – говорит он Д. Фурманову, автору «Чапаева», издательскому редактору, в 1925 году, используя даже стилистику еще не написанного послания Вс. Вишневского (дал – не дал).
В начале 1930-х на одном писательском собрании он берет в союзники и самого командарма: «…Я перестал писать потому, что все то, что было написано мною раньше, мне разонравилось. Я не могу больше писать так, как раньше, ни одной строчки. И мне жаль, что С. М. Буденный не догадался обратиться ко мне в свое время за союзом против моей „Конармии“, ибо „Конармия“ мне не нравится».
Обещания исправиться и исправить, дать «то» – может быть, к счастью – остались неисполненными.
Книга из 34 рассказов (хотя Фурманову Бабель говорил о 50) сложилась за три года и потом переиздавалась в неизменном виде. Уже в 1930-е годы Бабель опубликовал еще два «хвоста» («Аргамак», с датировкой 1924–1930, и «Поцелуй», 1937) и даже успел включить первый текст в очередное издание. Стилистически рассказы написаны «так, как раньше». Сюжетно они отчасти дублируют другие вещи («Аргамак» – «Историю одной лошади» и «Моего первого гуся», «Поцелуй» – «Переход через Збруч» и «Вдову»). Возможно, эти тексты нашли бы свое место где-то в середине сборника. Но механическая постановка их в конец ломает продуманную и сложившуюся структуру. Сегодня их место – в приложении. Книга прекрасно обходится без них. Эти рассказы лишь дополняют «основной текст», как дополняют