занимаются в жизни, ища, как наддать разговорной скорости? Как развлекают человека, убеждая его в своей увлеченности, как показывают, что слушают внимательно? Как соблазняют, убеждают, утешают, отвлекают? Какие нащупали в действительной жизни способы очаровывать и какие можно подобрать им писательские эквиваленты? Было б здорово, если б можно было: «ой, в жизни-то я делаю вот так» – и применять это «так» на письме, но все не так просто. Писатели находят, в чем состоят их неповторимые писательские чары, лишь нащупав подходы к ним за тысячи часов работы (и найденное может иметь лишь косвенное отношение к «всамделишным» чарам – или вообще никакого). Нащупывает писатель не кредо, а набор импульсов, какие привыкает чтить.
Из всех вопросов, какие начинающему автору стоило бы задать себе, наиболее насущен вот этот: что вынуждает читателя читать дальше? Или даже так: что заставляет моего читателя читать дальше? (Что проталкивает читателя сквозь этот конкретный фрагмент моей прозы?)
Откуда нам это знать? Как уже было сказано, единственный метод, как можно это узнать, – читать то, что мы написали, исходя из того, что читатель идет по тексту примерно так же, как мы сами. То, что скучно нам, будет скучно и читателю. То, что дарит нам маленькое удовольствие, порадует и читателя.
На первый взгляд это странное умозаключение. Мы все знаем по нашему опыту читательских клубов и писательских мастерских, что люди читают по-разному.
И все же в кинотеатрах люди иногда охают все хором.
Если вдуматься, то, что мы делаем (или, во всяком случае, что делаю я, когда редактирую), – не попытка безупречно вообразить, как другой человек читает этот рассказ, а имитировать, как его читаю словно бы впервые я сам.
Как ни странно, это настоящий навык: уметь преображаться в себя, читающего так, словно текст, читанный уже миллион раз, для тебя совершенно нов. Когда читаем фрагмент текста в таком режиме, отслеживая свои отклики и внося соответствующие изменения, читатель видит это как проявление заботы. (Можно сказать, что читатель, впервые знакомясь с текстом, способен наитием увидеть за фразой, которую автор оставил в итоге, множество версий, где заботы о читателе было меньше.)
На мой взгляд, таинство заключается в том, почему вот такое погружение в наш, возможно, своеобразный вкус способно производить прозу, которая говорит с нашим читателем энергичнее, прозу, которая, как читатель чувствует, уважает его крепче.
Возвращаясь к примеру с беседой: одни беседы кажутся уклончивыми, со вторым дном, эгоистичными, а другие – пылкими, непосредственными, щедрыми, правдивыми. В чем разница? Я бы сказал, в присутствии. Присутствуем ли мы в той беседе или нет? Есть ли напротив нас человек или нет его? Сочиняя художественную прозу, мы разговариваем с читателем, но у нас есть замечательное преимущество: возможность совершенствовать разговор с каждой проходкой. Возможность все более внимательного присутствия. Если читаем, и что-то утаскивает стрелку в область «О», это подсказывает нам, что в миг написания мы не присутствовали. (Когда я пишу: «Оранжевый закат был чудесного оранжевого оттенка», – это говорит о том, что, записывая это, я не присутствовал. То ли дело теперь. Или, во всяком случае, у меня есть такая возможность.)
Итак, редактирование можно понимать как практику отношений; как видение того, что улучшает отношения между нами и читателем. Что делает эти отношения сильнее, прямее и искреннее? А что пускает под откос? Воодушевляет то, что мы не обречены задаваться этими вопросами абстрактно; их можно задавать точечно, применяя наш прибор к фразам, предложениям, фрагментам и так далее, из которых и складывается рассказ, при этом подразумевая некую связность отклика между читателем и нами.
Разница между фразой, дарящей удовольствие, – она ощущается как живая, правдивая и неопровержимая, – и подвигающей читателя переходить к следующей, и той, что читателя раздражает и выкидывает из рассказа, состоит в том… ну, я, похоже, неспособен завершить это предложение ничем обобщающим. Да и толку в этом никакого. Чтоб быть писателем, мне нужно лишь прочитать ту или иную фразу в своем сочинении в конкретном контексте в определенный день, с карандашом в руке, и изменить его так, как мне покажется нужным.
А затем проделать это вновь и вновь – пока она не подарит мне удовольствие.
Хозяин и работник
Лев Николаевич Толстой
1895
[1]
I
Это было в семидесятых годах, на другой день после зимнего Николы. В приходе был праздник, и деревенскому дворнику, купцу второй гильдии Василию Андреичу Брехунову, нельзя было отлучиться: надо было быть в церкви, – он был церковный староста, – и дома надо было принять и угостить родных и знакомых. Но вот последние гости уехали, и Василий Андреич стал собираться тотчас же ехать к соседнему помещику для покупки у него давно уже приторговываемой рощи. Василий Андреич торопился ехать, чтобы городские купцы не отбили у него эту выгодную покупку. Молодой помещик просил за рощу десять тысяч только потому, что Василий Андреич давал за нее семь. Семь же тысяч составляли только одну треть настоящей стоимости рощи. Василий Андреич, может быть, выторговал бы и еще, так как лес находился в его округе и между ним и деревенскими уездными купцами уж давно был установлен порядок, по которому один купец не повышал цены в округе другого, но Василий Андреич узнал, что губернские лесоторговцы хотели ехать торговать Горячкинскую рощу, и он решил тотчас же ехать и покончить дело с помещиком. И потому, как только отошел праздник, он достал из сундука свои семьсот рублей, добавил к ним находящиеся у него церковных две тысячи триста, так чтобы составилось три тысячи рублей, и, старательно перечтя их и уложив их в бумажник, собрался ехать.
Работник Никита, один в этот день не пьяный из работников Василия Андреича, побежал запрягать. Никита не был пьян в этот день потому, что он был пьяница, и теперь, с заговен, во время которых он пропил с себя поддевку и кожаные сапоги, он зарекся пить и не пил второй месяц; не пил и теперь, несмотря на соблазн везде распиваемого вина в первые два дня праздника.
[2]
Никита был пятидесятилетний мужик из ближней деревни, нехозяин, как про него говорили, большую часть своей жизни проживший не дома, а в людях. Везде его ценили за его трудолюбие, ловкость и силу в работе, главное – за добрый, приятный характер; но нигде он не уживался, потому что раза два в год, а то и чаще, запивал, и тогда, кроме того что пропивал все с себя, становился еще буен и придирчив. Василий Андреич тоже несколько раз прогонял его, но потом опять брал, дорожа его честностью, любовью к животным и главное дешевизной. Василий Андреич платил Никите не восемьдесят рублей, сколько стоил такой работник, а рублей сорок, которые выдавал ему без расчета, по мелочи, да и то большей частью не деньгами, а по дорогой цене товаром из лавки.
Жена Никиты, Марфа, когда-то бывшая красивой, бойкая баба, хозяйничала дома с подростком малым и двумя девками и не звала Никиту жить домой, во-первых, потому, что уже лет двадцать жила с бондарем, мужиком из чужой деревни, который стоял у них в доме; а во-вторых, потому, что, хотя она и помыкала мужем как хотела, когда он был трезв,